ПАСЕКИ В ПОЖАР Орден ОКПБО ТРАКТАТ О СЕЛЬСКИХ ДУХАХ Посвящается равному по крови викарию Гуго Что будет с вашим царствием, когда последний его раб скинет гнет лжецарей и провозгласит себя равным прочим? Случится убийство, а затем станет мор. И голод, и беседы на зарастающих верандах. И допитие вин, и докурение табака. И очищение от чуждых царствию царей, сиречь людей. — ВПК ОКПБО НУЛЕВАЯ ИНТЕРЛЮДИЯ «Нет того, что крестьянам вечно всласть. Зимы будут лютыми или хилыми, а и то, и то — проблема. И лета станут не урожайными или изобильными. Последнее разнуздает душу, а первое ослабит тело. И в году лишь дюжина дней наберется, когда выйдет хорошо. Гадкий дым спрячет солнце от глаз. Люд панинский, который не счастлив и половины положенного, да связанные духи, что проводят в старости много времени под рекой, все они — никто, но это известно, а оттого не страшно. Были, правда, несогласные такую юдоль выносить. Люди. Чудаки. Шакалье». ПРЕЛЮДИЯ в которой документальным образом изложены факты о событиях, придворявших происшествия в Панино Первого июльского дня, в селе, где воздух накалился до ряби, пчелы отдавали предпочтение воде, нежели цветам. Даже мороженое было слаще меда. А на окраине у большака, под церковью, близ пожирающего село кладбища, из-за Межи повалил черный дым. Лязг металла пошел, будто молотили чугунное пшено, и денно и нощно выныривал из закрытых стойл сдерживаемый кашель. А местный дурачок у дома культуры закричал, при свете луны, о приходе всепокаяния и времени огня. И в церкви с тех пор каждую ночь загоралась керосинка и тревожно играла тенями, мечущимися туда-сюда, очевидно, что неспроста, ибо просто так лишь грех со страстью там отпускались. Урожай в прошлый год был сказочный, как никогда. И никто не знал, почему уродилось столько ржи и пшеницы, но была она несъедобная, а мыши дохли, если съедали хоть одно семечко. Голодно. Не то, что сейчас. И пчелы жалили аккурат в лоб, скорее из злости, чем из необходимости, потому что, казалось, разлюбили людей. А тараканы ночами лезли на потолок и спиной вниз прыгали на пол, из тараканьего своего интереса. Вот органщик Лаврентий из старого трубопровода сообразил инструмент. И каждому событию с тех пор давал по музыкальной зарисовке, низкой, как похоть, грузной, как нытье, пронзительной, как вилы. И звучал орган старого Лаврентия в каждой ставшейся заварушке. Председатель Панино, Болеслав по паспорту и Мендель по факту, потешался над Ольгией, волочащейся с телегою. Играла пластинка с военными маршами, и ритмично двигающаяся баба выглядела препотешно, аки бурлак. Болеслав даже похрюкивал, а Ольгия, продавшая дедовы медали за телегу и корову, чирикала что-то на нищенском, а потому праведном. Протоиерей Серафион, что пришел на смену старому настоятелю церкви, скоропостижно отошедшему из-за столбняка, тоже публично придерживался аскезы, но в остальном, одержимый смертью предшественника, избегал сидеть на ржавом и ходить по гвоздям босиком. На мыло перевел лучших барашков, но туда им, говорил, и дорога, ибо противны эти привратники бездны церкви, и ему лично. Болеслав же аскезе не верил, и в ризографной хранил все накопленные против нужды дублоны, крупнокалиберное оружие, шпагу и подшивку за последние десять лет. В последней тот любил более отчеты по коровьим удоям, и в плохую погоду чертил пером и штангенциркулем сводную диаграмму. В прошлом году среди сельчан ходили слухи, что свой труд (два килограмма рисунков и математических выкладок), Болеслав посылал в редакцию «Знамени», но не получил даже отписки, от чего и стал тем, кем потом помер. ГЛАВКА ПЕРВАЯ. АКТ 1 о появлении Герцога Панинского, кем бы он ни был «Проходи, чадо. Проходи. Поди в сени, найди дубину деревянную с набалдашником стальным. Неси к забору, да бей ею по гвоздям, чтобы те прямо в доску садились, как лучшие из нас усаживаются. Покудова не встанет ограда по всей поляне, есть спасение в том наше, а значит людское это дело — правое, хоть и мракобесное. Да велико ли это дело, если велико делать? Но кто же знал, кто знал. Да наготу спрячь, тьфу, — от твого срама солнышко спряталось вон в облаках. Зябко. Вот визит был мне от Никитича. Ведает он, что правда все, почем люди шепчутся, да никто не видел. Скотина пошла по бесовскому пути, прокляла все свиные нормы, наплевала на хлевные заповеди, потоптала всех курей. Убивцей став, отринула природные ритуалы, что кормили ихние рты свинячьи. Перестали ходить о двух ногах, скопытились сызнова до четырех. Не то идут, не то катятся. Хрюкают и блюют: где голова, а где срамные дырки и не разобрать, — все одно каша холодецная. Глаза заплыли жиром гусиным, ибо пожрали они гусей всех. Брюхо точит соком малиновым, ибо пожрали они все заросли ягодные. Зубы сточили до десен, ибо нашли орехи тут эти бесы и твари, да только отродясь тут ничего такого не росло. В таком срамном виде, в жиру и выделениях малиновых, без зубов и с ушами наперевес вышли с Комплекса и шу трапецией напрямик через погост летний тучный в храм: самые злые боровы по центру, а свиноматками по бокам.Один Никитич ушел живым, хотя брешет мне, что еще видел, как человек десять разбежались кто куда. Не верю я ему! Нет веры больше с большака. Нет больше людей тут. А кто был — тепереча на стороне скотины. Мухи над ними кружат — вельзевула знак. Ты стучи, стучи. Ставь забор по всей поляне. Не ходил я за забор более, и ты не ходи. Строить надобно махину на пару, которую, слышал я от местного сброда, видали, да описать не могут. Крылья, говорят, на ней грифоньи, тело, говорят, лошадиное, но на колесах, да с хвостом, даже с двумя (но тут брешут, быть того не может). Я почем знаю, что побиты люди зверями теперь? Слышал я звон колокольный. Прислушался. Да то не звон, а стон. И стонут свиньи — рожают млад, хоть и розовых с завитыми хвостиками, но как коснется их луч солнца — сразу покрываются навозом и ну вонять. Эпитафия. Кончилось село. Так вот и стал я Герцогом». ГЛАВКА ПЕРВАЯ. АКТ 2 о сосцах коровы и пустых глазах свиней, море горя, побоище, имеющем неожиданный конец, и других пугающих событиях третьего лета после Мёдной Ярмарки Давеча Ольгия проснулась затемно от коровьего воя, будто в Буренку ее вселился нечистый дух или, что тоже подходило по нотам — ее бывший муж. Утром {очередной} деревенский дурачок Неждан обнаружил девушку с десятью тысячами ударов шилом в область тела, а между этими событиями, как шепчутся между собой призраки, Ольгия видела пришествие черного нечистого в обличии зеленого лягушенка, что пил из Буренки молоко, сжав вымя перепончатыми лапками, до синяков. С коровы до самой смерти не сходила ужасающая гримаса, а из двух сосков то и дело доилась кровь. Лаврентий напрягся, вытянул струною пальцы, орган издал низкий звук, предвещая нехорошее. И с тех пор местные культисты, если осмеливались собраться больше одного, в качестве ритуалов пили молоко, а в жертву своим владыкам приносили лягушек девочек. Спецслужбам было трудно понять, кто распинал лягушек в лесу и на берегах реки. Конечно думали на сектантов, но такой досуг развлекал и детей, потому дело стопорилось, потому как для последних это было развлечением дозволительным, а для других тяжелым преступлением. Сестра Ольгии, Катерина, приютила животин ольгииных у себя: корову Буренку, с чьих глаз не сходила с той ночи тревога, и двух поросей, Нюру и Петрошу. К последним Катерина привязалась сильно, ибо те своим игривым хрюканьем напоминали о днях, проведенных в хлопотах вместе со своей кровинушкой, ныне покойной. И до странного доходила сестрица: говорила с Нюрою человеческим языком и делилась с ней новостями, а Петрушу поглаживала, перед тем как хрючевом свинячьим и королевского стола десертом угостить. Да не было то проблемою, ибо только тешились панинцы с Катеринки, поскольку та была радостью для глаз стариков и поводом для мужества у мужиков, а детвора ее обожала, просто так. То лето обернулось к жителям Панино пастью бешеного пса, привратника ада и его слуги, ибо кроме жара отягчалось и бедствием, подобным трепету от удара молнии, в ясный солнечный день. Надысь третьи свиньи в свинарниках полегли, а те, что не полегли, лишились зрения. Зрачки их опустели и представляли собой мутную болотную гладь, как у детей на заседании ЦК, а на дне тех болот, казалось, разлагались химерические утопленники. И то было сугубо эстетической и в меньшей степени практической проблемой, так пороси неистово кидались в темноте своего нового бытия на свиноматок, а те неистово и изо всех сил плодились. Минула декада дней и началось. К обеденному часу органщик импровизировал, озорные мотивы ускорялись и становилось понятно, что беда пришла в Панино. Слепые свиньи, брызгая слюною, гуттуралом, Лаврентию примерно в ноты, оскверняя воздух, сбивались в стаи, восставали из колодцев, валились из труб, аки мясной дым на жирном огне, вырывались из кустов по всему селу. Глазницы слепых животных жглись эросом! Стайки объединялись в группы, группы — в лохос из розоватой плоти, а то и в пентекостии, вгрызающиеся во все, чего не видели, а видели они в силу слепоты лишь ничего, лишь бытие, к которому испытывали ненависть. Так отошел в страшных муках, с собственной лодыжкой в истерзанных руках, в темноте свинячьей гадины Агапит, возвращавшийся из школы после третьего дня преподавания геометрических наук. Так отдалась смерти прекрасная Аглая, распространявшая чарующий запах кипрея и гречки, дурманящая каждого, мужика да бабу. Незрячее войско, с наростами, скрывающими глаза, и яблоками, утопленными в морщины, не оставило от девушки следа, и красоты стихотворной лишилась эта земля, оставив взамен смрадный запах беса. Вслед за ними ушли новобрачные Дьякон и Лариса, в собственном саду затоптанные уродливыми копытцами. Спрятавшиеся в домах позавидовали потом тем умершим, что не успели понять кары беспричинной. Поп Никифор, например, путаясь в полах рясы, успел оказаться в подсобном к церкви помещении, кинулся к крестам, еще не выкрашенным в золото, и принялся заколачивать ими двери. «Чур меня, чур меня!» — вопил, клялся завязать с вином и блудом, в то время как поросячьи рыльца копали под постройку и прогрызали деревянный пол, принюхивались жадно. Те, кто заперся в подвалах, останавливали своими телами буры, в которые морфировали некоторые поросята, оставляя свои кости в разбитых соленьях. Из дома культуры доносились выстрелы. То браконьерничал Болеслав, но стрелял он по птицам, что клевали ягоду у межи, а не по свиньям, о чем по его председательской натуре не трудно было догадаться. Аптекарь Лукреций, разлив у погребов при храме пару бочек вина, с керосинкой в руке ждал, когда группы животных растопчут красные лужи, разнесут кровь божию на самих себя. И, даже когда пятки, ступни и низ живота разгрызали свирепые твари, ждал до последнего, держа над собою лампу. С предсмертным хрипом аптекаря та коснулась земли, и распространившийся по следам вина огонь перекинулся на бочки, которые Лукреций разлить в силу всеобщей суматохи не смог. Поначалу вторжения плотник Подзоров носился по территории церкви и помогал укрыться в ее стенах тем, кто был рядом, но свиньи, мыслящие себя инструментом, шли против веры прямо по телам братьев, и двери церкви пришлось закрыть. Внутри мужчины принялись кидаться из окон церковной утварью. Солнце уходило, а животные, сверху напоминавшие клубок червей, упавший в пенистую слюну, обволакивали церковное здание, прирываясь то тут, то там, подыскивая нужный лаз. В бесконечном визге, в звоне звонаря Захария, с равной периодичностью слышались выстрелы со стороны дома культуры. Слышались редкие выстрелы и в других частях села, но к темноте последние растворились вместе с людскими криками и голосами. Притихли люди в застенках, не было больше сил. В церкви матери обнимали детей пред иконами, которые были, в свою очередь, изъяты из деревянных рам. Мужчины, истощенные, волокли к окнам импровизированные снаряды про запас. Уцелевшие монахи оказывали первую помощь пострадавшим, но в обороне не участвовали по надуманным соображениям. А снаружи не утихал гвалт, поросячий грай, яростный визг, топот и копошение, звук трения друг о друга поросячьих тел. Неждану в церкви достался ломоть хлеба, трижды деленный, и он продолжил делить. Всем уцелевшим требовались силы. Раненые, осознавая положение, сдерживали стоны, чтобы подавить панику внутри тех, кто был сильнее, и тем самым косвенно помогали остальным. Все это время не находила себе место Катерина, металась по залам, и поднималась по винтовым лестницам с самого полдника, дабы увидеть чуму за окном, высматривая и всматриваясь в витражи, вслушиваясь в поросячьи вопли. К полуночи и свиньи притихли, симметрично скорбным и испуганным людям. Органные звуки перешли на глухую вибрацию. На Панино ложился туман, влюбленный в полную луну. Он светящимся покрывалом пал наземь прохладной дымкой, даруя травам в полях первую надежду на утреннюю росу. На утро уже не надеялась Василиса в своей хибаре. Под сенями притаилась она с тройней, накрыла их своим телом, живя надеждой на то, что зверь не заметит отпрысков, разгрызая ее тело, и пощадит, хоть и не по своей воле, потомство. Забывала секундами о криках мужа своего, поступившего похожим образом, принеся себя в жертву в отчаянной и умеренно успешной попытке перенаправить стадо. Итак, все умолкло. Хрусталь молчания однако дрожал. Каждый живой осознавал интуитивно предстоящий треск. Пока особенно обессилевшие прилегли, Катерина, воспользовавшись случаем, мелькнула к винтовой лестнице и воровским образом пробралась к посту звонаря. Захарий дремал, но был готов уведомить о возобновлении боевых действий, поскольку левым глазом поглядывал на подножье церкви, краска которой облупилась, демонстрируя инвертированный узор берез в уездном городке. Катерина увидела то, что было недоступно женщинам и детям в молельном зале. Притихшие полчища поросят, свиней, свиноматок не уступали в тошнотворности визжащим, обнимали на сотни локтей религиозное здание, сопели, и даже туманная завеса не делала зрелище хоть сколько-нибудь терпимым. С западного окна в обычное время Катерина могла видеть деревенское кладбище. Теперь между крестами, между поломанными надгробиями бродили, потирая боками о бока, розовые демоны, испражняясь под себя, отравляя землю, распространяя смрад. Брожение продолжалось и у дома культуры, и у кладбищенского дома со стойлами. На севере от церкви плотность свиней повышалась. В три, а может и в четыре ряда, нависали друг на друге вперемешку пороси, живые и мертвые, умершие от переломов и травм, нанесенных собратьями, образовывая возвышенности в два, а то и в три, а может и в четыре человеческих роста. И только не шипело это образование, в остальном всем звучало. Катеринино размышление о том, что скоординированные действия этого нашествия, грамотное использование ресурса позволили бы воздвигнуть поросячью стену до самых окон церкви, и, тем самым, отразившись за рисунками в витражах, обезобразить религиозные сюжеты, на них изображенные, оборвалось движением. Как раз с северной половины брожение зверей стало приобретать упорядоченный характер, что сверху было особенно заметно, ведь уподоблялось оно, разве что если уподоблял бы слуга ада, безумный и нечистый, позволяющий себе богохульство и сравнение подобного толка, — ровным пшеничным полям, круговым грядам, спиральным лестницам, вроде тех, что миновала женщина вот-вот, прекрасным узорам ракушек и другим чудесным паттернам универса. Неуклюже, поскальзываясь на раненых и истекающих кровью телах, людских и свиных, полчище образовывало шестигранную спиральную воронку. К ее центру поднимались группы свиноматок, жирных и изрядно побитых, пороси составляли центр и двигались не вокруг собственной оси, подобно матерям, а описывали подобие окружности. У краев бурления со временем остались светло розовые поросята, свежий приплод. По артериям геометрического формирования стекали трупы, мешающие росту свиноматочного ядра, вытесняя ненужные тела, как муравьиное царство избавляется от перегнившего материала, как исторгает змея ядовитую жабу, проглоченную от жадности. Грудилось воинство поросячье и распускало из своего чрева симметричные дуги. Стук копыт рифмовался с военным маршем, а свиньи-солдаты, с душою своей черной и гнилой, были подневольными кузнецами скорби. Ядро мясной фигуры вытягивалось и волновалось, свиноматки посыпали по спинам поросей и из нутра этого чудовищного организма показался Свинячий Король. Его сердце есть сплетение хвостов, его руки есть плешивые твари, его воля есть душегубство. Подобно цветку с жирными листами, если снова обращаться к метафорам ублюдка, Король в листах имел навеки проклятых существ, потерявших даже свинной облик. Его тело покрывали редкие клочки сальной шерсти, бородавки и пятна, раны и наросты, язвы и остатки спекшейся крови. Остальные твари расступились перед ним, будто разошлось в стороны море, уступая дорогу к церкви. Катеринино дыхание обернулось стоном, ибо глаза ее видели становление Короля, ныне идущего, неровно, мельтеша одной тушей и ускоренно перебирая копытцами другой. И замер миг, в который та из-за мелькнувшей молнии, разбившей тишину, узнала в голове Свинячего Короля свою ненаглядную Нюрочку, изуродованную прихотью черта и черта трижды одержимого. Полусонное состояние глуховатого звонаря перемешалось ударом молнии среди черного неба. Плавно затихающий звон в голове был симметричен постепенному возвращению зрения, подорвавшегося мужчины. В растворяющейся белой пелене слепоты и тревожного сна он стал различать знакомый силуэт. Громкий шепот Катерины с возвращением слуха оказывался раздирающим все нутро воплем. «Нюра, моя Нюра! Это же надо же! Горе мне, горе!» — сокрушалась безутешная баба, падая на колени звонарни. Свинячий Король подходил к священному зданию. Перекрикивая грянувший гром, в своей потере сознания так скорбна для тех, кто мог ее увидеть, Катерина травмировала свои барабанные перепонки одну за другой, страша привыкшего к праведному грохоту Захария. Тот в растерянном помутнении дал удар колокола неуклюже и подался чуть вперед, дав колоколу, стукнуть звонаря в ответ. Лишенный равновесия полностью, попятившись от удара спиною вперед, он успел лишь встретиться глазами с истошно надрывающейся Катериной, после чего, перегнувшись через перила, сделал в воздухе переворот и растворился в свинячьем ковре у подножья церкви, как раз к тому моменту, как там оказался Свинячий Король. Баба же тихонько рыдала за Нюру, а слезы текли по щекам, грудям, согнутым ногам, пропитывали носки. Образовавшиеся лужицы, тянулись по окрашенным камням к любимому ранее поросеночку, а появлявшиеся в дверях звонарни мужчины, видя силуэт женщины со спины, застигнутые чувством стыда, удушаемые скорбью, стремились отдалиться. Рыдала Катерина, и текли ее слезы уже по земле священной, и мочили копыта тем тварям, что стояли, и брюшки и спинки тем, кто пал. Лишь хруст костей звонаря осмеливался с плачем исполнять дуэт. И нарастал поток слез, и приподнимал уже куски грязи, истоптанные лица и клочки одежды над землей. И напиталась земля солью. И лужицы слез сливались в болотца, и все больше плакала Катерина, и от жалости к ней, от человечности своей начали плакать и заложники церкви, и мужики стали рыдать. Систему ливнестока с тех пор в Панино так и не починили. К рассвету слезотечение уже подхватывало всю горечь событий, внутренности, кости и прочий биологический отход, унося все в реку... И только чайный гриб под островком той речки, питаемый течениями Мартынчика, не знал с тех пор пощады, а панинцам больше никогда не снился сон, в котором они Захария коллективно караулят с факелами и вилами на территории церкви, пока тот вспоминает суровые композиции своей странной молодости, проведенной где-то на севере, перекладывая их на язык колоколов. ГЛАВКА ВТОРАЯ о том, как роженица становится матерью Аглашка, хоть и величала себя матерью, таковой не была, ибо рожала единожды, что можно было списать на шок. И к летам уж и не надеялась повторить успех, а вот почему: Генрих, сын ее, тезка отца-турка (бросившего жену ради родины), оказался ребенком мразным, мягко говоря. Плевал в прохожих с деревьев, рыл ямы на Меже, курил уже в шесть лет и распугивал с лодки рыбу Никитичу и Подзорову. Был гадок на вид и падок на проказу. Останься старший Генрих в Панино, непременно наложил бы на себя руки от стыда или от недосыпа, вызванного энергичным отпрыском (второй Генрих вообще не спал, в течение дня выискивая кофий на ночь). Да и имя у дитятки было для панинцев отталкивающим, чего скрывать, но Аглашка, жадная до экзотики, и себя по документам хотела переназначить Аглашкой Женой-и-матерью-Генриха, да побоялась бога, а вернее налога на обозначенную операцию. Так и жила одна при девичьей фамилии, но с пакостным сыном. Да вот сподобилась сходить в церковь. И понесла. Еще не готовили сани, как Аглашка разродилась тройней девочек. А еще день спустя — близнецами-мальчиками. К середине июня из бабы полезли лягушата. А к концу недели — ужи и мухи. И все твари приняли Аглашку как подобает, как мать, девочки в два счета после родов занялись хозяйством, близнецы пошли работать на тракторе, лягушки ластились с ней на кровати, ужи стерегли дом роженицы, а мухи собирали нектар для услады своей родительницы. Балбес Генрих смотрел на это и злился, плюнул на родительский дом и пошел в Турцию, пешком, искать предка. В дороге и зачах. Аглашка, лишенная нужды, праздно зажила. На поцелуй материнский к ней по утрам заявлялись отроки и отроковицы от старшего к младшему, кроме мух. Становалсь ленность, отпала необходимость ходить, осталась лишь возможность гордиться и любить. И заплыла баба. Не заметила, а встать уже не может, пузо наполнилось жирами, в пролежнях ляхи и спина. Такой образ жизни навевал мысли о горькой кончине бабы. Так и вышло: едва сошла пелена ночи ушедшего июля, дети Аглашки кинулись на поцелуй, славя мать. Братья наклонились над кроватью, а сестры кинулись на лежалище к женщине, и самая средняя из них оперлась локотком на толстый живот. Аглашкино нутро не выдержало и разорвалось с оглушительным хлопком, от подмышек до колен, погубив всех отпрысков о двух ногах, накормив мясом змей и мух. Дом продать не удалось, даже государство на него не зарилось, а все потому, что отмыть помещение представлялось целым делом. Так скользкий дощатый пол, выкрашенный в оранжевый, побеленная дверь в биожидкостях, с щеколдой без одного самореза, да и прочие предметы роскоши, попорченные кровью и жиром, остались гнить вместе с лачугой на окраине села. ГЛАВКА ТРЕТЬЯ о делах скорбных и трудных Станислав Николаевич изготавливал сети и делал это виртуозно. Не было никого лучше в плетении этих ловушек. С игривых лет Станислав Николаевич как паук вязал экранчики, а в возрасте преклонном мог леской такое сделать, что рыба от культурного шока и катарсиса сама прекращала свою жизнь, выпрыгивая в лодку к рыбакам, притом уже в приготовленном состоянии, с яблоком во рту. Все ходили к мастеру за сетями, потому что никто лучше него сети не делал. На роду Станислава Николаевича было написано его призвание, талант обнаружился сразу. Нет, никто в селе даже не думал сети приобретать где-то еще, хотя все с охотой слушали советы этого, безусловно одаренного в изготовлении ловушек, человека. Даже морщины мужчины походили на узоры из лески, которыми он радовал рыбаков и рыб. Станислав Николаевич родился в прошлом веке, он виртуозно плел сети. И больше ничего не умел. Даже не пил и не курил. Была у Станислава двоюродная сестра — Татьяна Николаевна. Так та и крестиком шила, что было, видимо в крови, и отжималась вниз головой, горела неоднократно, играла на нервах, дрессировала псов, решала с вишней, церемонилась с чаем, выступала в цирке, пару лет увлекалась гирями и выполнила пару разрядов, работала за еду и за золотой дублон, за идею и за царя, легка была к ухажерам, пару раз лечилась от энцефалита, после чего долго занималась рисованием, даже продавала что-то за облигации. Непохожа Татьяна была на брата, и на мать, кстати, тоже, потому что ее не знала, а себя понимала весьма неплохо. А история про Татьяну и Станислава заканчивается лет через пятьдесят, после их смерти. По крайней мере имена их уже никто не помнит, а все, что не сгнило, уже никому не нужно, кроме, разве что Виктора К., которого под конец жизни все чаще в горжетке встречали. Тот не мог определиться кто он. Ночью выл на луну, утром лаял как псина и вонял похоже, а днем спал и вылизывал себя, мяукал и бесил. В сумерках, бывало, оба животных Виктора встречались и тот был похож на белку, гоняющуюся за своим хвостом, только вот правой стороной рта он лаял, а левой правокационно мяукал, чем раззадориться мог не слабо. Так вот. Хоть и рвало того иногда волосами и ел он с пола без рук, память на имена у Виктора была что надо! ГЛАВКА ЧЕТВЕРТАЯ про существование чугунного утюга Чугунен был черный утюг и проклят! С ручкой из дуба, потому что чугун — материал мертвый, а души в черном утюге хранились в количестве не понимаемом при церкви, и в приличном обществе тоже. Если утюг клали в ночь, то до утра его не сыскать, ибо он черный как ночь, и смольный в ночи и в угле, но этого никто не видит. А заводился черный утюг лишь от похоти и угля. И в саже были операторы утюга. Лопатами топили его черное чрево из поколения в поколение панинцы, передавая сыновьям и дочерям, раздаривая друзьям и врагам. Менялись председатели, режим и строй, а черный утюг все так же был из добротного чугуна. С нагаром чугунный утюг набирал вес, а бывало, в добрых руках, следил за собой и был как сто лет назад, но понял, что уголь над усилием стоит, когда речь о физических свойствах зайдет, хотя и баланс составляющих важен. Утюг был злым, а мозгов у него не было, как и воли, потому чернота его вместилища была копотью его владельцев. В начале ушедшего века, например, черный утюг — эссенция всего того людского, что обращает свет в тьму. И мечтает он в черном углу об насадке с шипами, об татуировке с носорогом во всю грудь, да об утюжном мире, сиречь бесконечной своей власти над живым, но ждет он мира, прогоревшего насквозь, когда вот-вот взорвется все вокруг. Тогда, в черноте космоса, чугунный утюг будет лететь между удаляющимися и сближающимися атомами, хранить вместе с ними историю своего родного села. Если доведется столкнуться с другим Панино, а доведется, спору нет, тогда и помнить надо будет больше. Потому сейчас черный утюг, хоть и без мозга, развивает когнитивные способности и преуспевает много лучше некоторых конкретных людей. Мало песен воспето черному утюгу, ибо он уродлив и черен. А те, в которых все же про утюг есть упоминание, в них слов не разобрать, и певцам как будто самим больно так не петь даже, а скорее вопить и лаять. Что же этот черный утюг, тем не менее, творил со сладкими женскими сердцами — это разговор отдельный, притом не публичный, ибо использовался бабами не по назначению, но о том они сами никогда не говорили, а утюг язык только глотать и умел, даже гладил паршиво, на уговоры и расспросы не поддавался, только на прямые приказы, которые мог исказить в меру своей черноты и чугунности. Был героический момент в судьбе черного утюга, когда тот прилетел по голове поупырившегося на Ильин день воскресеновского чудака, два века тому назад. С глухим ударом проломленного черепа утюг слизывал с упоением кровь, хотя, по большому счету, защищал свою семью. А противоположных геройству у утюга историй больше, ведь на его счету три пожара и восемь больших пальцев человеческих ног. А в рифму со старыми хозяевами, злого умысла на тринадцать вечностей в адском царствии. Черный утюг в карты не разумел, в музыку не понимал и плотское его не удовлетворяло. И гладить сорочки, да одеяла ему надоело почти сразу, в первые лет сто. С предметом интереса долго, однако, не мог определиться в силу своей физической и умственной ограниченности, природы, склонности к подчинению и воле хозяев. Тем не менее, нашлось в семье Добромысловых, что дальними родственниками Романовым приходились, занятие. Наблюдал чугунный утюг за ростом лимонов на соседнем от себя подоконнике, и следил за волнами сезонных изменений в окошко. Даже, кажется, перестал быть чудовищно злым. Но, пологается и по сей день, просто ради того, чтобы отвести от себя лишнее внимание и чахнуть тихонько над своей безсмысленной злобой, над погубленными душами и сладкими слезами человеческого горя. ГЛАВКА ПЯТАЯ о том, что за бешенством свиней стало Никто и не вспомнил о ней и не явился на подводные похороны, не сносил траура, пушто не нужна была Катерина в болезненном своем состоянии сельчанам, а близких она всех и растеряла. Лишь тягость ее вид причинял здоровым. Грусть навевал счастливым. В Панино кладбище было не по ту сторону большака, как и во многих селах, потому с южной стороны церкви могилы начинали облизывать сверху и снизу сначала воскресную школу, потом к улице Молодежной подошли, где Катерина жила. А после нашествия и вовсе натыкали крестов без порядка во все стороны, да так, что баба утром смотрела в окно и думала, что все, случился с ней наконец инсульт или тиф, и мимо бродили призраки семьи. Хороша была собой когда-то, это верно, но в цветении своем не учла: интерес к ней, ее выдумкам и чувствам не от морганий был, не от легкой походки, не от милых недопониманий, не от изящных росчерков руками. Теперь, когда девичья красота угасла, а ореол вокруг был сопряжен лишь с копытными, ее чувственная картина восприятия действительности показала свою беспомощность. Что Катерина могла предложить ранее, кроме красоты, кроме трепета и жара, который вспыхивал от взглядов на нее? Ничего. Что могла она предложить в последние недели? Болезнь, пустоту, неумелость в любом деле, отчаяние и удручающую ветхостью недвижимость, с сомнительным видом из окна, соседством с душами мертвецов. Красота угасает и впредь, обнажая для утративших ее правду. В той правде не каждому приятно выслушивать бредни. Не каждый готов поступать по книжному благородно. Так оголилась Катерина и выяснилось, что кроме прелести молодости, оправдывающей раздражающую наивность и ребяческие поступки, ничего не служило для женщины опорой в Панино. Умирать так ей было неприятно. А народ с тех пор, но не по причине смерти Катерины, правда, плакал только в домашнюю плакальницу, представляющую собой сосуд о конструктивных особенностей ведра, а в канун происшествия происходил замер, прям в церковном дворе. И у кого слез набиралось больше, тот и считался самым сердобольным, а потому благим. Только вот судейство поначалу не дегустировало жидкости, а потому к слезам недобросовестными участниками примешивались и другие субстанции. В конечном итоге было решено отталкиваться не от массы слез, а от их вкуса. ГЛАВКА ШЕСТАЯ о том, как было раньше и о том, как сейчас —Эх, а лучше было, что ни говори: поймаешь в сенях девку соседскую, или кто на коровах до сельмага быстрее... А бывает и учудим так учудим, да на реку все в саже на тележке... И белены в огороде было... — А куры-то какие были! Куры-то! С теленка! Их яйками можно было голову пробить! — А в кубарях водились... Демоны речные, не иначе. Рот — во! Хвост — во! — Сомы какие в реке были — их к самосвалу привязывали и кто кого перетянет. А утро помнишь какое было длинное? Успевали вентеря поставить и снять, и поставить! — Так и самосвалы были... Подламывается мельница сельская, так полдеталей без потери фунциклирующих особенностей снимешь. — Да, хорошие были самосвалы... на быках! И на гусеничном ходу. — А зимой, зимой-то из баньки выйдешь, по колосьям в поле рукой проведешь и как чихнешь, аж дрозды замертво. Да и птица падежом увлеклась, аки муха. — Вот как... часы перевел — так всё... всё не то. — Света белого дай бог в обед увижу... Вот... в верхушку. То-то! — Шукалье. Всю холку прогрызли. — Да бывало Якуха воротится, да мерзавчик ерофеича, да под дичь, да под икорку... А сейчас? Сейчас и икорки-то нет ни у кого, да и что не пить, так то заморское обязательно, вражье! — Перевелась нынче патока на земле... — И меда не будет в этом году... — Мед — всё. Все поля повспахали. — Весь медонос в ентую яму выгребную... А чего ради? Чего ради?! — Ды всё... всё... — Ездил третьего дня вдоль поля туда, за реку. Ни-че-го не осталось, ни-че-го, слых, как специально с ножницами ходили вырезали. — Поп еще себе завел улья. — А этим-то все масленица! Она, пчела, ему как вдарит в лоб, так тот и покатится. — Подзоров с Дутым туда ходили. Там вообще ничего. Только крапива. По Меже пройдешь. Смотри. Там яма. Туда выкинешь. Обратно через прогон вернешься. — Постараюсь ветки не волочь, а вот так, вот так, чтоб не окарябаться, и чтоб не видал никто. — Смотри — Председатель! — Да что ж ты колготишься-то и колготишься? Весь как на иголках, шило на сковородке. И колготишься и колготишься. Все даже не суетишь, колготишься. Ты поглянь, все сидят смирно, едят жвачку, заваривают боярышник, а ты все колготишься. И колготишься и колготишься, не наколготишься. Весь уже исколготился. Даже на диване лежишь, а по глазам вижу — колготной. И я бы тебе парой стал, и были бы мы колготами, если бы колгота у меня тоже присутствовала. А тебе бы меньше колготиться, вот что я скажу. У меня вот супруга половиной тела рыба, а половиной баба. Тебя бы исколготило, это точно. А я шел по Битюгу, гляжу, сидит на камне, только и есть, что в гриве своей, синеватой, полубоком так, как у поэтов это описывается и все, любовь, понимаешь? Ближе к помолвке заявляет моя Красноперочка, что мол де вот. Вместо второй ноги хвост, вместо руки плавник, а со рта не слюна течет, а слизь, что с половины рыбьего лица сочится, а я как-то и не замечал. Не колготился потому что, да и как все узнал, то не растерялся. А чего теряться, чего суетиться, если человек она хороший, и как чехонь себя проявила отлично. Тоже правда колготная, как ты. Плачется мне своей рыбной стороной, солит правую щеку, мол все сестры у нее или на двух ногах с телом щуки, или как русалки. А она одна такая, страшилище. Да не суетись ты так, не суетись. Ты просто скажешь ей комплементов пару, как настоящей женщине, подаришь вот букет из водорослей и набросаешь стишок, без перегибов, романтический. А я тебе тогда и паспорт верну, и корову. ГЛАВКА СЕДЬМАЯ о том, как Георгий совершает ошибку в огородных делах и достигает впоследствии невероятных аграрных успехов Скудна жатва в Панино год к году — то известный всем секрет, лишь бы Никитич с отчетами в Уезд все уладил. И плоха земля без навозу, и с ним гадка, будто отравлена испорченным семенем, а не усеяна культурами всеобразными. Маются люди, трудятся, а проку все меньше. Это вам не там, у побережья, где со сквородой по пояс в воды заходишь и изловишь ужин, где палки воткнутые в землю становятся кустистыми виноградниками, где праздник до обедни и после нее. С разочарованием географией рождения, с тем, что рождение осуществлено не там, где его нет, Георгий, способный ученик и опора родителей, был приспособлен к огородным заботам. Умный мальчишка, с подходом, да был наказан к прополке огуречного подполя в огороде Добромысловых, составляющих семью его. И вроде простенькой казалась цель и не страшными были последствия для тела, только случилось недопонимание, которое легло в основу происшествия, ибо вершки были на глазу, а корешки в ту пору еще не поспели. Неопытный в деле, но трудолюбивый и скромный, Георгий приступил с огоньком и не был под контролем круглую неделю, пока Добромыслова старшая не посетила выделенный под прополку участок с целью анализа полезного деяния. И дух ее перехватило, ведь вокруг каждого сорняка, вокруг каждой травинки, вокруг любой поросли бескультурной, хладнокровно и точно были встяпаны все огурчики (сладкого сорта, но хрустящие они могли быть, ах). И убраны в кучу пожухлые огуречные вершки. И улыбался Георгий, опираясь на тяпку, видя эмоциональное потрясение матери, ожидая похвалы — минимум, и велосипеда о спортивных линиях — максимум. «Надо же, люди... И земля восстанет против роста, и сын родный все в утеху голоду делает. Да что ж это творится-то за такое! Эх, ошибка же наша. Как Георгий мог взять и спустя столько лет учению не научиться? Чему их только учат в этой школе?! А может иначе надо было к вопросу подойти? Коли пропали огуречики наши, ферментация зеленая пропала в этом году, надо бы провести эксперимент. Поди сюды, сын мой...» И Добромыслова со строгостью, но без жесткости указала на ошибки сына, сначала удивленного, потом до глубины души разочарованного, но от дел и с глаз не отдалила. Повелела сына заняться помидорами, что растут поодаль немного. И сказала точно, но без деталей: «Не грешен твой поступок, хоть и горек, но ежели устроишь так, что помидоры те, коих посеяно в два раза меньше, нажористостью покроют и себя, и твоих убитых, будешь чист и перед Господом, и перед собственной душою». Георгий понимал с тех пор всю важность задания и научно подходил к решению вопроса, и страстно к нему подходил. Засветло уже был в огороде, с пробирками и самодельным измерительным прибором, со ступками, в которых смешивал порошки загадочные. И пот лил с него в полдень, пока он опрыскивал листья помидоров. И слезы текли наземь, пока он натирал ладони о тяпку (которой далее никогда не совершал ошибки, как впрочем и ранее). А коренья напитывались потом и слезами, и жажды у них не было и минуты от регулярного полива, их сила стимулировалась учеными смесями и эликсирами, а сила Георгия бралась из зелий, которые он мешал для личного употребления. И воспитались в тот год у Добромысловых не помидоры, не помидорища, а арбузы красные скорее. Сочные плоды из райских садов, с тело младенца. Сладкие, как кисель, сытные, как полба со свининой, изысканные на вкус, как ризотто с оссобуко. И было восстановлено и без того доброе имя Георгия и навыки полученные пригодились всем в неурожайные годы. Было счастие, были помидоры. ИНТЕРЛЮДИЯ об исчезновении Леопольда Дриббиддона Дутого «Как дело-то было. Точнее, как было, я и сам толком не знаю, но что привело его к этому — расскажу. Я и Леню Дриббиддона Дутого давно знал и, пожалуй, был единственный в сельрайоне, кто звал его Леопольдом, хотя это ему и не нравилось, ибо по паспорту имя мать ему дала другое, но он его скрывал даже от военкомата, чего уж говорить о местных, тем паче не служивших. Но я звал Леопольдом, специально дополнительно усиливая Дриббиддоном. А Дутым он был не из-за своего телосложения, а потому что из рода Дутых происходил. Старинное местное подворье, еще до Декрета об отмене сословий жило тут. В тот день услышал я его раньше, чем увидел — с большака неслась его брань о падении образования в селе. Ботаника, дескать, лженаука и относится к разделу топологии. Биологию надо запретить, Эвклид был плоским дураком, Лобачевскому надо циркулем по ушам нахлестать, дарвинисты — суть сатанисты, атомы — самое мелкое, что есть в природе, а геометрию в школах детям преподавать нельзя, ибо если научить простым геометрическим формам, то дети, не будь совсем уж дураками, из простых форм начертают сложные формограммы и вызовут дьявола. По его словам, такое уже было: дьявол приходил по вызову во время школьного урока по геометрии, когда молодая практиканточка из города чертила свои треугольники, да случайно так гипотенузу с катетом пересекла, что совпало то с печатью страшного, и он явился — прямо из Кубовой вышел. Изо рта вонь, как от самогона патошного, руки красные, но в галстуке и костюме. Дети примолкли. Практиканточка — в окно, оттуда — на остановку, и на первом же автобусе — вон из села. Ее потом встречали, она ушла из педагогики, забыла все теоремы школьные и пишет теперь так, чтобы в словах прямого угла не встречалось, даже роспись свою исправила. Директор говорит, что то не черт был, а трудовик их, но Дриббиддон не верит. Дети тоже на стороне Дриббиддона, и даже когда смелости наберутся, орут, что и трудовик тоже черт, а тот черт, который приходил, просто на трудовика похож был. Ладно. Потом он (Дриббиддон то есть) показался возле калитки. Открыл — и сразу ко мне. На голове кепи учительская, в руках глобус с микроскопом. Стоит сказать, что причина, почему Дриббиддона так волновали процессы образования и науки, так и осталась для меня загадкой. Знаю только, что сильно ему нравилось такое понятие, как энтропия. О, сколько раз я слышал от него, что в ней спасение человека. Что если разгадать, как энергию во время упорядочивания чего-то пустить через тонкое сопло герметичного костюма, то сила вырывания может обогнать силу притяжения тела в костюме, и при должной сноровке можно путешествовать по всему космосу. А если неупорядоченную эту энергию суметь обуздать и направить на питание тела человеческого, то тогда вообще можно жить автономно, главное — производить эту самую энтропию. Но это не сложно — сиди да думай о чем хочешь, только твои мысли должны быть обязательно логически правильно выстроенные, и тогда мозг начнет потреблять 30% всего ресурса организма, а сам Космос, благодаря э-н-т-р-о-п-и-и выделит обратно в систему много больше. Остается просто поймать высвобожденную энергию. Вот для поимки этой энтропийной энергии ему и нужен костюм, который будет герметично облегать тело и энергию от мыслей переводить в любую другую, хоть кинетическую, хоть электрическую, главное, чтобы обратно не в умственную. Выругался и ушел. Он рассчитал, что если будет постоянно думать на 30% всей используемой телом энергии, то чтобы взлететь и поддерживать свой собственный вес, ему надо, во-первых, весить ровно 50 кг, а во-вторых, во время полета не переставать думать минимум на 22,16%. Все расчеты у него были, подтверждаю: я видел их своими глазами — цифры сходились. Маялся он с этим полетом. И вот почему. Дутый Леопольд был вторым или третьим ребенком в семье. Мать ему не говорила, какой он по счету. Других братьев или сестер он не видел и не знал. Отец, как говорила мать его, ушел за табаком, когда Дриббидону было 14 лет. Когда Дриббиддон подрос и появились косвенные признаки полового созревания в теле, он решил найти отца. По наводке из паспортного стола, с помощью взяток выяснил, что отец Дриббиддона — космонавт, который специально окончил все нужные летные академии Генштаба, овладел управлением самолета, выдерживал перегрузку в 5g. Центр управления полетом приписал его к запуску ракеты 5 лет назад. Когда же ракета успешно стартовала, то отец Дриббиддона с орбиты заявил Центру, что они все шлюхи и блохи, корабль теперь объявляется его собственностью и отправляется на Луну — естественный спутник то ли Земли, то ли Меркурия, я в астрологии не силен, не знаю. Сам Дриббидон божился, что когда хорошая погода и правильно настроенная волна на радио, то ночью слышно, как отец зовет сына. Так что, дорогой следователь, улетел ваш Леопольд, улетел. Разгадал он загадки энтропии и сейчас с отцом там, где ваши милиционерские законы бессильны. Надеюсь, узнал он, какой был по счету». ГЛАВКА ВОСЬМАЯ о тех историях, которые укрывшиеся от града под дубовым столиком ребятишки, заставшие непогоду у речки, рассказывают друг другу, чтобы скоротать время «„Клоака“ могла называться „Изгнанниками ада“, но родители Герцога настояли на менее смелом, и как вы понимаете, менее подходящем названии. Однако связь с подземным рокотом красной нитью прошивала лирику и аранжировку коллектива. Трудно сказать какому сорту нечисти принадлежала группа «Клоака», но то, что ее участники не побоялись близости церкви, намекало на их могущество. В дождливую неделю, к полуночи, в черном, «Клоака» на ступенях дома культуры дала первый аккорд — Ам. Грязный, как волосы Сафугена, басиста. И понеслось... Царизм пережил своего царя, Но радоваться рано. Раны-раночки, Не зря. Царизм по любви! Полюби царя, И возрадуйся, Так надо! На звуки сошлись из-за нелетной погоды кладбищенские вороны, сползлись черви, но то скорее связано с их инстинктивным поведением, и змеи, сколопендры выстроились стройным рядом. И между молниями, в плаще, на неподключенной электрогитаре извлекал соло Герцог, и барабанил в такт каплям бласт-битами брат его, а Сафуген пытался не упасть от странной слабости. А вот кто был подключен к электричеству, так это вокалист Мох. Тот резаным котом транслировал в мрак ночи, небесный плач и животных острые стихи. Плечи выше головы, ноги складываются в трех-четырех местах, веет холодом. Пока не приблизился рассвет, ужасные тени средь блеска красных глаз щекотали дом культуры. Но поутру все стихло. Группа записала дождливый альбом и распалась. Сафуген теперь играет в «Птице-окуне» на скрипке, Герцог поупырился разумом, его брат поступил в институт, а Мох забрало Солнце. Мне так сам Сафуген рассказывал, когда мы с ним охотились на добромысловских кур с луками». «Вооружившись луком из вербы и сверху сбитой до режущей кромки трубой, Вторяк, второй сын Подзорова, отправился рубить репей, а по итогу стал не младшим в семье, но равным старшему, хоть и посмертно, ибо на его долю выпало немало приключений. Для начала местные приставили к горлу Вторяка нож, потому что тот не хотел отдавать лук. Потом пастух, которого никто никогда больше двух раз не видел, отобрал заостренную трубу, от греха подальше. Таким образом до Межи мальчик добрался обезоруженным полностью, и частично лишенным чести, ибо изалента, используемая для изготовления элементов оружия содержала часть души любого местного ребятенка. Вторым серьезным испытанием стали голод и жажда. Теперь уже Вторяк принялся отбирать. У голубей хлеб, семечки у старушек. Отправился к реке, и принялся руками, маня хлебом, ловить селявку. На стоянке городских нашел осколки бутылок и с помощью стекла собрал линзу для костра. Пожарил рыбы, в стеклянном стакане от тех же городских проварил пару раков, что попались при рыбалке и в тот день навсегда критически превысил содержание свинца в своем организме, потому что раков варил заживо, получал удовольствие от этого и был наказан самой природой. А может из-за того, что Чеконутый Вячко спрятал свинец в раковой норе, еще сто лет тому назад, да забыл в какую, а с тех пор уже помер. Трудно сказать. А когда у Комплексу побежал от дикой псины, был вынужден отстраниться в лес, где на подножном корме ковырялся пару дней, одичал до четырех ног и стал другом петушаре с меня ростом, что отожрался на оленине. Но петух был не дурак, и Вторяка выхаживал на убой, а когда пришел час подавился ребенком и три дня сопел, пока не приставился. Тогда через лес и стали ходить без опаски». «Однажды родители отдали Пелагею, дочь свою, лилипутам на сцене, а лилипуты в свою очередь погрузили девочку в гипноз. Та потом на мизинцах помирилась со всеми котами, которых гоняла рогаткой и луком заставляла их плакать, вот только говорить перестала. Просто хихикала на любой вопрос. А если к ней не обращались, то молчала. Сломанное и хорошо починеное — считай новое, потому родители Пелагею выкидывать не стали. Череду безумия могут прервать только безумные выходки и будучи в игривом возрасте, девочка сорвалась с крыши сарая в бочку с бензином. В ней ужасным образом утонула. Но не упокоилась ее душа, с тех пор она стала топливным утопцем средней руки и когда ребятня на паровой тяге добиралась таки до речки, подбрасывая уголь, душа Пелагеи, перемазанная в посмертии нефтью и дизельным золотом, как частностью нефти, убеждала детей уходить от угля и газа. Все, мол, в пользу энтропии. В свою очередь монополистом и законодателем топливных правил Панино был Чугунный Скорополох. Весь, разумеется, в саже, только с белыми глазами и синими, как у черных людей, зубами. Откуда и когда он появился, никто не помнит, но легенду о нем все знают. Если кто либо в Панино предпочтет нечто альтернативное углю, то только огонь искупит выбор. Этот искупающий огонь Скорополох нес при себе, в кармане, в устройстве по типу «зажигалка». Когда эти двое столкнулись по летней жаре, случился пожар, а пока его тушили, цирковые лилипуты поворовали из домов сельчан все ценное». «Чайный король однажды поведал мне о том, как истощились силы течения и воды не смогли в себе более терпеть тело женщины, которую можно было любить. Ее волосы не слиплись на лице, не пропитались тиной, не были изъедены ручейниками и червями. Кожа стала подобна истертой бумаге, но лицо не обрело тупого выражения, свойственного покойнику. Гниющие структуры не имели власти над глазными яблоками, невидными, будто отсутствующими под поверхностью воды, ясными и чалыми, влажными и предательскими при касании воздуха. Сама природа мать, духи водоема и жизнь в первозданной форме не решались касаться ее красоты. Папоротники и ветви ив трогали воду возле ее всплывающего тела, кувшинки и ромашки составляли ее ореол, и желанная, как королевского стола десерт, и отталкивающая, как хрючево кислое и свинячье, она разлагалась лишь в невидимых частях, в немыслимых формах. На той речке хорошо, меж летом и осенью, ивы. Лицу прохладно от капель воды. Я королю склонен верить, ведь в пору власти затянувшихся ночей видел танец утопленниц на островке. Свет костра, возженного лишь их велением, не был досягаем для нутра каждой, и лишь силуэт можно различить, даже с фонарем, а при дне их не сыскать, сколько не ищи, ибо они есть дочери мрака, сестры тумана и услады плоды для того, кто сотню лет в иле и тени рогоза. И та пляска была ведьмовской, пьянящей развратом, пронизанной эхом смеха, пропитанной духом сокрытых рекою болот. Не темной даже, а черной, непроглядной... И свечение тумана не прояснило деталей сцены. Загробный покой сочился из почв, а лихо проснулось. Мне было тихо от прерывистых песен девушек, и я будто танцевал с ними, будто тоже когда-то давно утоп, а потом про то забыл». «Ты видно за ризографной белену нашел? Иди вон, под дождь, чудила». «Накануне в поликлинику с гуманитарным визитом явился Шлендарь, может помните, дипломированный специалист в области лечения суставов и, как следствие, внутренних гнилостей, ибо известно и дитю, вся пакость и лицемерие от колена, локтя, шеи и грудного отдела. Приезд доктора вызвал ажиотаж среди старших слоев населения, ибо к беседе с врачом прилагалась еще и дружная компания в очереди, которую не все спешили покинуть после консультации Шлендаря. Грай стоял — мое почтение, кто-то, кто не находил собеседника, просто крякал погромче. Не берусь утверждать, но и чириканье, и свит, и клокочущий бубнеж угадывались в беседах старушек пред кабинетом ревматолога. Наконец подоспела и моя очередь... Суставную хворь Шлендарь предпочитал лечить на месте самыми прогрессивными методами, прибегая и к гипнозу, и к заклинаниям на арабском, хотя поясное священное писание он имел на латинском. Сказывалась его младность в знахарском училище, которому он, к слову, отдал все здоровье. Не сказать, что я сторонник таких мер, но расслабиться в кресле, которое доктор для сеансов выписывал из столицы с собой, действительно удалось. Выяснилось, что больны не колени, и хруст тот — далекое эхо проблем, закупоренных моей памятью, сопряженных с сестрой и матерью. Мол-де мучит меня комплекс Агапа, или синдром Афродиты, точно не скажу, был одурманен потоком шлендаревских мыслей. Сестры у меня не водилось, но я не был заложником сельских стереотипов и мне ведомо, что врачу виднее, нежели помраченному разумом из-за болезни пациенту. Мать свою я не знал, оттого, вероятно, и ноги не так уверенно несли меня по земле. Что что, а болезнь как рукой сняло, когда выяснилось, что я обладаю комплексом проблем куда более страшных, нуждающихся в проработке». «Я эту историю слыхал от Гуся, но не ручаюсь, что то чистая правда, — ведь он узнал ее, подслушивая на печи разговор пасечников Клеарха и Парфена: в Хомутце всякое, как известно, творится, преимущественно нечистое и бесовское. Как раз бесовским был поступок Лопуха. Тот по малолетству, прогуливая школу, ходил без шапки, чтобы заболеть и сидеть дома, но приобрел супериммунитет. Затем начал симулировать и оставался дома с матерью на весь день. С последней не мог найти общий язык, да и придушил ее голыми руками. Разумеется, попал в место лишения свободы, где рос и воспитывался, родителя же схоронили хомутецкие под рогатистой яблоней, поодаль от кладбища. А как вышел Лопух, весь в наколках, с щетиной, крепкий, как десять бычков, посетил родительский дом, взгрустнул о минувших делах, нарвал с палисадника Добромысловых георгинов и пошел на могилку матери своей. Утром был найден мертвым на рогатине той яблони, что с человеческий рост. Будто подошел к ней и на полусогнутых ногах сам удушился. Настолько крепкий был телом, что инфоболезнь не брала даже. Но вот настолько был слаб духом». «Да это байка, которую после смерти Ольгии пересказывают то тут, то там. Я и от ильинских слышал похожую, там мужик рубил дрова да сгоряча рассек пополам жену свою, что поднесла ему кувшин с молоком. А после похорон тот мужик истек кровью из носу в бане». Со стороны села слышался органный лязг. «Митька Шизофреник, вероятно страдая от неразделенной любви к санитарке, надышался надысь самогоном и был сражен тревожным и кратким сном. В том сне он прогуливался по психоделическим тропам с Наташей Варлей, которая была лишь второй его спутницей сомнамбулического приключения (о личности первой Митька не говорил). Она (Наташа) вся в зеленом вечернем платье, утонченная, как птица, близкая, как ветер. Он, как обычно, в кальсонах, пропахших табаком, с щетиной недельной и в старом, но элегантном, клоунском пиджаке. С его слов не Наташа ему явилась в дреме, а он к ней в сон как по заказу снизошел, хоть и вел себя в нем по-хозяйски, ибо не ему это надобно в первую очередь, а ей. И вот второй месяц ходит вдоль Прогона, сначала разочарованный, потом разгневанный: мол-де не пишет ему актриска та, после всех слов, которыми они успели обменяться, и взглядов, которыми сумели посмотреться. А я знаю, что не так в этой истории, что не сходится: Митька не сходится, он — шизофреник рецидивный». «Шизофреник потом по росе повадился кошмарить ночных путников. Лепил на руки тесто волдырями, босые ноги мазал белилами, образ кожаный, на куртке шипы, на лице маска шестиглазого червя. Прогуливался вдоль кладбища, Межи, реки и завывал вслед гулякам и бабкам, которые возвращались домой с юбилеев и похорон, и угрожал грядущим капитализмом. Якуху было так напугал, что тот с тех пор в ночи скрипит зубами и стонет. Бедного Георгия сделал на тон бледнее. Бабок спровоцировал на внеплановый сельсовет». «Да это что? Я слыхал, что Серафион... Только никому не говорите. Девки церковные после того дня свиньего понесли. А вот уже пора бы вскоре уже разродиться, да брюха у них нет. Это Серафион их принуждал к прерыванию, а сам насытил свое чрево недоношенными. Потому и так молод и силен в свои преклонные годы. А вот еще слышал, что однажды у священнослужителя из Хомутца от давления выпал глаз и закатился под умывальник. Священнослужитель сильно опаздывал на службу из-за похмелья и решил достать глаз позже, в менее нервной обстановке, а помолившись перед работой прозрел утраченным оком. И увидел как его жена на кухню приводит толпу каинистов, и что они там делают. Да и снова ослеп на глаз. Жить тогда ему стало худо, монокулярное зрение наложило тень на жизнь, и жена совсем перестала уделять бедному священнослужителю внимание, а с каинитами забавлялась и при муже, ибо тот слепым глазом привык лежать в ее сторону». «Байки! Вот Председатель...» «Молчи о нем!» — прервали остальные. ГЛАВКА ПРЕДПОСЛЕДНЯЯ ​​про Буянкину яму «Знаю, да. Все знаю про Буянку, она же тут недалеко в поле жила. Появилась ее банда давно, как водится для всех чертей еще в царские времена. Тогда и народ верующий был, а известно, что всякая нечисть только верующим является. После Революции ни в одном колхозе ни одной твари библейской специально замечено не было. Случалось, что они по вызову приходили, но и уходили сами — среди советских атеистов было им еще хуже, чем нам среди них. А тебе зачем это надо, ты вообще откуда? А, газету знаю такую, выписываю ее с самого первого выпуска, хотя и не родился тогда еще. И умру с подпиской на нее, привык уже. Заботят меня удои районные. Ну ладно, расскажу, а ты пока садись поешь чеснока. Собрала, значит, та Буянка, а она бабой была уже пожившей, хотя и не старой, себе ораву головорезов и бандитов для занятий преступных — нападений на случайных прохожих и налетов на богатые дома. Быстро они сколотили себе состояние, которым Буянка распоряжалась, а своим мерзавцам давала только на пропитание, но они не особо роптали, потому что боялись ее. Передвигались они по всему нашему району на карете дорогой из черного дерева на серебристых колесах и в окружении таких же черных всадников. Собачьи и кошачьи головы к седлам привязывали, чтобы пугать несчастных прохожих. Управы на них не было, и были они сильнее любого. Собрали целую кучу денег и драгоценных металлов, так много, что уже и в карете все не помещалось. Тогда выкопали они в поле между Маховым и городом яму глубокую, настолько глубокую, что воздух оттуда весь наружу вышел, и кто в яму хоть ненадолго спускался, то там и задыхался до смерти. Да все про ту яму в селе знают, подойди к любому и спроси: где Буянкина яма? Каждый сразу покажет. Мы туда за земляникой ходим и колхозную сахарную свеклу воровать для самогона. Померла Буянка тихо, никто не знает, когда и где. Просто пропала с проселочных дорог, и народ стал спокойно по ночам гулять, не боясь бандитов. Периодически снаряжались экспедиции в Буянкину яму, дабы поднять награбленное на свет, но все краеведы в той яме подохли без воздуха. В конце того лета, о котором речь, снова увидели всю ораву Буянкину прямо на Большаке. Народ чуть не поседел со страху, вывалился на крыльцо, кто похрабрее, к окну прильнул, кто побоязливее. Впереди шествия — баба в черном от пят до головы, даже глаза зашиты, а во рту — кроваво-красный шар светится, и стало страшно. За бабой — мужички: кто-то хилый в ошейнике собачьем на поводке, кто-то толстый с черным капюшоном и с дырками сзади на штанах. Другие бабы на корячках ползли чуть поодаль. А в самом конце того шествия вели медведя. Вся процессия пела что-то на нерусском языке. Бабы и мужики в капюшонах мычали, а у кого рот свободен был — лыбились на деревенских. Тихо вел себя только медведь, сразу было видно, что у цыган украли. Бабы наши стали креститься (хоть Председатель и запрещал им ранее), толкая соседок под локотки и показывая пальцем на свору: «Буянка вернулась». Мужики щурились на буяновских с любопытством, хоть и цокали языком и качали головой, чтобы баб своих не провоцировать. Колхозники до того не видали ни баб без фуфаек и юбок в пол, ни мужиков с голым задом. Курили, было видно, что зрелище им интересно, но ежели чего, то готовы были драться с этой мразью. Никто не улыбался. И тут случилось то, что разделило село на до и после. До того летнего явления звали бабу одну Глашкой. Сама она была городская, а к нам попала по распределению и расселению, занималась расчетом сколько и чего надо купить и надо продать, деньги считала, где-то писала бумаги всякие и возила куда-то за Третий Кордон. Только Председатель понимал ее, а народ относился с недоверием. Сама она бранилась, что зовут ее не Глашка, а как-то по-другому. Ну глупая Глашка, чего уж. И видим мы, как бросилась Глашка та к процессии прямо на Большак, руки вздернула и кричит: «Мазохисты! Вы вернулись, мазохисты!». Тут народ сразу посмелел — увидел, что к этой банде можно подойти спокойно. Бабы мужиков своих тычут в спину, подталкивают к обочине, показывают, что надо идти на Буянкину банду, разобраться. Мужики свое курево поплевали, руки вскинули подобно Глашке, подумав, что только так подойти к ним можно, и стали окружать тех. Председатель крикнул громко, что услышали все колхозники вокруг: «Хватай!». И схватили Глашку, и потащили ту в Клуб сразу. Буянковских хватать не стали, побрезговали. Чего не ешь? Ешь. Ничего он не жжет, он же свежий еще, только с грядки. В клубе Глашку бросили на крыльцо, народ обступил и стали решать, что делать с ведьмой, которая с мертвецами якшается. Глашка кричала, что то не мертвецы, а мазохисты городские и она их видала в своей жизни до деревенской и вообще за пределами села много подобных. Стало понятно, что она брешет. Никто не поверил, что подобная мертвечина заполонила города страны нашей. «Брешет она! — кричал Председатель. — Я давно подозревал, что не за Кордон она ездит! Пусть объяснит, почему она оттуда (он поднял указательный палец вверх) привезла на сиськи себе корсет из кожи!». Пока Глашка заходилась соплями, Председатель громко объявил, что надо ее расстрелять — за связь с нечистой силой, а в частности, за связь с бандой Буянки. Приказал привести попа, а сам объявил, что расстреливать Глашку будем из его двенадцатифунтовой артиллерийской пушки наполеоновских войн, что он хранит в сарае. Его прапрадед, оказывается, дошел до Парижу и оттуда после войны сам лично дотолкал пушку до деревни (но был зол, когда нашел такую же нетронутую почти под Бородино). С собой дед прикатил всего одно ядро, поэтому Председатель сказал, что расстреливать будем не дефицитным ядром, которое уже нигде ни достать, ни купить нельзя, а картечью, и раз уж он управляет расстрельной командой и весь инструментарий для казни его личный, то и решение это его и не обсуждается. Авдея он назначил охраной, и ему поручалось подвести Глашку к расстрельному месту. Спиридон и Климент назначались расчетом двенадцатифунтовки и должны были дотолкать артилерию до клуба. Слово «эшафот» тогда не знали, потому решили расстрелять прямо у входа в Клуб. Кузнец Демьян должен был нагнуть гвоздей для картечи. Принесли ему ведро стодвадцаток и бутылку, посадили прямо на ступеньки с наказом никуда не уходить и нагнуть не меньше пяти килограммов картечи. Пришел поп. Сказал, что расстреливать — это не по-христиански, а потому Глашку надо сжечь. Глашка упала. Кузнец Демьян обозвал всех мразями и сказал, что разгибать гвозди обратно он не будет и что бутылку тоже не отдаст. Вся расстрельная команда разочарованно заулюлюкала. Председатель давно уже хотел расстрелять кого-нибудь, да повода не было. Остальные тоже уже приготовились для приведения приговора. — Так-так, — Председатель нетерпеливо ладонью отодвинул попа, — придется и сжечь, и расстрелять, чтобы наверняка. Глашка снова упала в обморок, кузнец с удовольствием вернулся гнуть гвозди, расстрельная команда приободрилась. — Только сначала надо проверить, что моя двенадцатифунтовка исправная, — Председатель окинул взглядом народ, ища подходящее по размеру тело, которое и попадание снаряда могло выдержать, и в которое попасть легко. Остановился на кузнеце. Демьян с неохотой согласился, что по нему выстрелят из пушки, но при условии, что бить будут не в упор и не из его подготовленной картечи. Гореть он тоже не согласился, сославшись, что проверяют именно артиллерию. На выбор, из чего по нему будут бить, он остановился на кабачках, тем более что к концу лета они стали рыхлые и максимум, что ему грозило, это синяк, да и то, если попадут. С помпой расчет прикатил пушку, вокруг мельтешила мелюзга. Глашка в себя не приходила. Народ торжествовал — пушка придала им уверенность, что они на стороне добра. Сначала стреляли по синицам на деревьях (в те времена еще росли деревья у Клуба), оттачивая технику заряжания кабачка-ядра, засыпания пороха, поджигания фитиля. Председатель после каждого выстрела требовал паузу в стрельбе, ссылаясь на нагрев ствола и взывал к бережному отношению колхозников к иностранному устройству. Он подходил к пушке, прижимался к стволу щекой и замирал на несколько минут с закрытыми глазами. Народ затихал в это время, давая Председателю возможность пообщаться со своим покойным дедом. Уста Председателя безмолвно шептали, что дед теперь может гордиться своим правнуком-артиллеристом. Птиц не смогли поразить из пушки, поэтому решили начать стрелять в Демьяна, тем более что уже начинало светать. После каждого пристрелочного выстрела кузнеца заставляли вставать туда, куда, по мнению Председателя, полетит следующий кабачок. Председатель вымерял шагами всю область обстрела, что-то чертил палочкой на земле, которую затем убирал подмышку, иногда обращался к небу. Народ стал расходиться. Местные бабы смекнули, что кабачки скоро кончатся, и Председатель начнет принудительно изымать снаряды с каждого двора (он называл это продразверсткой и в прошлом году практиковал такое на патиссонах), а потому спешили укрыть ставшим вдруг дефицитным овощ. Наконец стали попадать в кузнеца. Только ему пришлось раскинуть руки и ноги, чтобы увеличить область возможного поражения и маневрировать по области обстрела. — Ты же видишь летящий снаряд, Демьян! — Председатель начинал выходить из себя, — ну сделай шаг ему навстречу! У нас уже порох заканчивается. В конце концов добились-таки того, что у кузнеца пошла кровь носом. Никто точно не помнит попадания ему в голову, но кровотечение было, значит двенадцатифунтовка свое дело знает и выполняет. Демьян и выглядел сильно потрепанным, пьяным и утомленным, что воодушевляло всю команду. Обязательно кто-то затягивал длинное «во-о-от!», подтверждая другим действенность выбранного им наказания, а заодно восхищаясь силой и красотой французского орудия. Умели делать, это да. В нынешних сорокапятках души нет. Председатель заканчивал последние приготовления, руководя складыванием кабачков на манер кучи ядер и показывая Спиридону, как правильно держать руки и голову при зажигании фитиля. Авдею наказал вести Глашку медленно, чтобы народ успел запомнить идущую на смерть во всех подробностях. — Поп! — воззвал приказным тоном Председатель, глядя на восток, — зачитывай приговор! И было тихо, только слышно было лягушек и сверчков. — Они ушли, товарищ Председатель. Глашки тоже нет! — дрожащим голосом объявил Авдей, которому было стыдно, что именно ему, ведущему на расстрел, не удалось предотвратить побег виновной. Председатель так и не обернулся. Я больше никогда не видел, чтобы он поворачивался к людям лицом. Его голова поднялась к небесам. Первые лучи восходящего солнца заиграли на его голове, переливаясь в волосах и красивыми струями спускаясь между ушей. Когда он снова заговорил, я видел, как дергаются его мочки и бугорки щек, то появляясь, то исчезая за кривизной головы. — Приговор вынесен. Мы дойдем до Парижа. Вот так к нам приходила Буянка». ГЛАВКА ПОСЛЕДНЯЯ о сезоне за зимой Ребятня еще кидалась каштанами, а рогатки бичевали шакалье, интересующееся поспевающей иргой. Но купались все реже, а когда на речке детей нет, тогда деревня тихо доживает свое. Жара не душила каждое насекомое, а ночи задували морскую прохладу из далеких краев. Перспективы меда в следующем сезоне с каждым днем становились все печальнее. Вдоль Межи, как подобает месту, крестьянин волок сушняк. Стойла вылегчились от скрытого. Вероятно ночью, ибо один Якуха, истосковавшись по браконьерству за недели жития лесником (как должно), не унимался с рассказами о дьяволовом дите, о черных крылах на черном пару, оставляющем за собою мазутный след, который тот отследил до самой речки и до зари вглядывался в тревожное молчание вод. Священнодействие Панино сохранило свою личину и еще долгое время церковь с церковнослужителями не становилась причиной подозрений. А приютом для больных и сломленных осталась в допустимой настоятелями текущими, прошлыми и будущими степени. Медогон спустя обновились белила у кирпичных стен. Затем возвращен блеск некогда благородным, в патине времен, куполам и крестам. Председатель устроил на свое местечко то ли свата, то ли кума, ибо пресытился властью. Без должности хорошо похудел, но красивым однако не стал. Пушка заржавела. Лениво завершал свое музыкальное сопровождение Лаврентий. Совсем помутился рассудком из-за гуттуральных игрищ своего жуткого инструмента. И черт с ним, не удивительно. Сельское лето все так же даровало жизнь, все так же лишало ее. На взошедшие звезды приходилось кратно больше падших. За Межею урождалась белена, птицы то пели, то молчали, сменялись дни, и кладбищенские кресты обносили село. За летом пришла зима, снежная, а к иде марта все закончилось и не осталось ничего. ВЕРДИКТ ПО СЕЛЬСКИМ ДУХАМ Созерцание — это компенсация немощности. Прекрасное склонно казаться осмысленным, хотя есть исключительно чувственное данное. Легко обмануться описанием человеческой природы и критерий ему (прекрасному) дать. Симметричным образом и отвратительное деконструируется до составляющих очаровательного. Потому-то, вероятно, истинность красоте ((а вернее ее природе) и сопряженным универсалиям) не принадлежит, отношения порядка к ней неприменимы, а описания излишни. — Председатель Гвидон познакомился с Люськой за конюшнями. Оба коротали в отходной зоне летние вечера, ибо постоянного жилища у них не было. Гвидон все пропил, хотя любил проиграться в карты. Люська отбилась от цыганского табора, а навыками гадалки или наездницы природа ее обделила. Слово за слово, и под звездным небом решили расписаться поутру. А через годик их сифилис прибрал. АВТОБУС ИЗ ПАНИНО Близ автобусной остановки собрались все посетительницы панинской службы. Черно-белые бабы-пингвины. Грай стоял: костерили политиков, обсуждали удои, — разговоров одномоментно было по счету собравшихся. Я ехал с пересадкой в Октябрьское, решить с вишней в родовой усадьбе. В дороге, на пассажирских местах узнавал призраков детства. Состарившиеся тени моей юности глядели в окна, их головы вели беседы с туманностью. За Хомутцом дорогу я уже не узнавал, но по топонимам вспоминал истории, связанные с Панино. Например, ту летнюю, в которой, забравшись за Комплекс, побежал от дворняги и очутился на гороховом поле. Детство, бесконечные дни... И поле гороха. Или ту, где убегая от овчарки, добежал до кукурузных полей. Долгие были тогда дни. И я был в поле кукурузы. А ту, где я целовался с выпускницей — это выдумал, но так хорошо, что до сих пор храню в памяти. И все меньше она походит на фантазию. И свой выпускной помню: нам трудовик, после торжественной части, за клубом, налил настойки на кипрее, и когда начались танцы, я осмелел не слабо, подошел к поварихе, а она была баба яркая, румяная, на праздник вообще пришла в новых джинсах и без чепчика, и на выдохе говорю: «Снежана Бартоломеевна! Вы меня кормили баландой дцать лет, но я к вам только теплоту питаю, и за добавкой всегда подходил, чтобы вас и с лица, и с затылка посмотреть. Нравитесь вы мне! Плечи у вас могучие, морда сочная, руки нежные, наверно, от хлорки. А у меня паспорт есть, и все пятерки в аттестате. Давайте свяжем наши судьбы навсегда, прямо сейчас, прямо навсегда», — и ткнул ее в пузо пальцем, чтобы совсем слащаво не получилось. Даже музыка стихла. И физрук в техно-танце замер, позу получив противоестественную так сказать, два месяца потом дыхательной гимнастикой защемление лечил. Лизочка-солнышко, что ко мне испытывала любовную болезнь, правда тайно, в слезы и — в овраг, до самого рассвету. Нет, я подозревал об ее симпатии, но первый шаг делать не решался, ибо у нее в роду много беглых крестьян было. Снежана Бартоломеевна поначалу обомлела, потом обняла, больше грудью, чем руками, а потом отвесила мне по уху так, что глаз противоположный выбило. У меня с тех пор повязка самодельная, из тюля. Прозрачная, но насекомых в глазнице не обнаруживалось долго. До школьной поварихи, привлекающей меня своими легкими морщинами и пепельными кудрями, я много раз предавался томлению души, связанному с девушкой. Девушка по моей памяти имени не имела, и была постоянно разными людьми. То статной холодной недотрогой, то темной и милой табуреткой, соседской девчонкой, хомутецкой торгашкой, девушкой друга. И больше всего меня в душевном трепете интересовали именно волнительные недопонимания, одурманенность и спутанность сознания, все остальное меня отягощало даже в мыслях. Лишь к Снежане я осмелился обратиться с пафосной речью, ибо понимал, что свидетели запомнят все как шутку или наоборот, лишь выразят уважение за смелость в делах инфернального веления души. Было еще одно важное событие. Нырял за раками с ластами ворованными. Вот таких доставал, с кабачок размером. Все по уму делал. Нашаривал ногой норы, после этого погружался и, игнорируя жесткость хитина, извлекал пучеглазых. И вот тем летом, в которое свиньи ослепли, нырял, достал двух налимов, десяток раков. И под вечер одна из нор, длинная, по плечо, обвалилась мне на руку. Сделать ничего не смог и утоп. А в Октябрьское я еду, в том числе, на пожитки, ибо отпели меня славно, а в Панино духам житья нет, вечно суета. КЛЕКОТ КЛАПАНОВ Грязнее помойной крысы, в струпьях и ожогах от самокруток, спящая со своим детским одеялком и чучелом из канарейки, в ожерелье из битых бутылок жила Лерка Черномырдина. Дизентерия и тиф не нашли в ней живого и прошли. Мухи брезговали гнилыми язвами, а вот овода давали приплод, оставляя кладки яиц в гнилостных ранах. Вот уж и меня летом насекомые донимали, и понимал всегда обреченные глаза коров, которые отмахивались хвостами от кровопийц, но что за зуд был по коже этой бабы — загадка. Старуха была верхом мечтаний человека, который еще не поднялся из-под проклятой земли. Поговаривают, что если блюдо тухлое, но его долго готовили — это блюдо национальной кухни. Чем-то вроде зити с мандаринами в духовке под пепельным соусом, выдержанном в сале, с привкусом железных ножниц и рыбьей слизи была эта женщина. Сложно понять точно, что за рецепт и национальность были у Черномырдиной, но запах был деликатесный. Единственное, что отличало Леру от биомусора — любовь к чтению. С детства ей были по нраву алхимические романы, в юности зачитывалась экзистенциальной беллетристикой, в сознательном возрасте прочитала все этикетки на крупах и половину этикеток на шампунях, но ела преимущественно песок, а мылась ветром. К скорой старости, которая настигла одинокую бабу в тридцать пять, зрение подпортилось и пришлось изучать фотографии в газетах и иллюстрации в журналах. Гнетущее над ее жизнью тогда распоясалось и впилось в сухонький мозг. Лерка решила выйти замуж или, по крайней мере, умереть не в девках. На реке, когда Лерка принялась разглядывать свое отражение, водомерки пошли ко дну, а рыбы повсплывали, сразу тухлые. Я в том месте с месяц подкармливал карася, да все зря. Старуха обтянула телеса проволокой, стала похожа на сервелат. Оделась в детское одеялко, на манер тоги. Выжала на голову сок из охапки одуванчиков, чтобы пахнуть, как леди. Сок слепил патлы и желтым подтеком слез на серо-бурый лоб. Лерка снова глянула в воду. Даже ей, слеповатой, сильно не понравилось отражение, но в отличие от книжной дамы, уронившей чистую слезу на водную гладь, плюнула в реку, со слюной потеряв предпоследний зуб и отравив щучьего костылика насмерть. Припомнив, что мужики по деревне страшно интересуются женским журнальчиком, выменяла экземпляр в ларьке за последний, но золотой, зуб. На глянцевых полосах атласные женщины со светящейся кожей позировали то средь греческих колонн, то средь пляжных зонтов. Лица у них были белее фаянса, а глаза играли, как лучи солнца в граненых стаканах, даже будучи напечатанными на откровенно плохой бумаге. Черномырдина вернулась на реку, с отражением упорно работала, тренировалась. И бельмо в глазах может и добавляло ей пикантности, но окружавшее взгляд лицо было безобразным, как обгоревшая пятка толстяка, из которой еще стекает пузыристая слюна. Тогда Лерка замыслила хитрое дело. Откопала в траве подкову лошади, заточила ее со внутренней стороны о камушек, вымазалась дрязгой и ночью отправилась по деревне. Как раз в это время с танцев по синусоиде порхала Ксюшенька с проспекта Революции. За углом библиотеки шустрая старушка огрела девушку доской и в тени ночи принялась срезать лицо с милой девушки, бледной, как ядовитый гриб. После этого на рыболовные крючки Лерка примостила кожу лица примерно по своей морде. Глаза немного не сошлись, и уши выдавали подделку. Складки срезанной кожи немного свисали в области рта, но похитительница была объята испугом и восторгом. На эмоциональном подъеме отправилась так, как шла Ксюшенька, только наоборот, на танцы. Ухажер не заставил себя ждать, им был парень Ксюшеньки, во хмелю потерявший любимую и догоняющий ее, чтобы проводить до дому. Увидев Леру, не разбирая в деревенской тьме деталей, поспешил к ней, обнял за талию, издав нехарактерный оной звук, и прильнул ртом к дырке для губ в кожаной маске. Через минуту, может две, он учуял подвох, вернее запах порчи и сорняков. В блеске горящих глаз Лерка разглядел их уголки, настоящую ее личину, серо-бордовую с симметричными струпьями. Отпрянув мгновенно, с тревожным видом наблюдал, как лицо его дамы сердца позорно сползает сначала на нос, а потом по груди и полунагому туловищу на ступни застенчиво и кокетливо смущающейся уродины. Разбираться было некогда, и юноша попытался схватить за шею демона. Только кожа Лерки была столь дряблой и жухлой, что по плотности напоминала мокрую бумагу, и от захвата парня содрались два лоскутика жиденькой ткани, обнажив сухожилия и мышцы. Старушку такой расклад и поведение потенциального жениха обескуражил до злости. Она ловким нырком вцепилась деснами ему в нос, да так сильно, что кости сперва прорвали ее слизистую, а затем и кожу бедолаги, который вот уже лишился носа и достоинства. Завязалась драка, вернее, борьба. В ход шли грязные приемы и укусы, слов не было, только копошение и бурчание. Минут через пять интенсивность заметно спала. Специалисты говорили потом, что Лерка померла почти сразу, а ослепленный гневом молодой человек долго кусал себя, бил труп обидчицы, которая, кстати, перед смертью тоже считала себя оскорбленной и приниженной, а потом скончался от действия трупного яда и полученных ушибов. Многие считают происшествие трагичным, но среди духов ходит мнение, что лучше было любовную судьбу Ксюшенькину именно так оборвать, вспоминая о семье Шабошкиных. Госпожа Шабошкина десять лет жила с мужем, дождалась внуков и слишком поздно поняла, что Скипидар Шабошкин, верный партнер ее — леший. Или водяной. Он походил на человека, конечно: Якуха пьяный, по правде, больше на лешего смахивал. Так вот брак распался не из-за того, что Скипидар — злой дух воды и леса, а потому что был тяжелым на подъем и не готовым к переменам. Госпожа Шабошкина, ничего далее Октябрьского не видевшая, скопила на продаже меда кругленькую сумму, чтобы отправиться в жаркие страны, за что поплатилась навек распухшими пальцами и иммунитетом к любому насекомому яду. Одной, понятное дело, за границей купаться страшно, вещи никто не посторожит, обманут на вокзале, а муж будто был не водяным, а парнокопытным. Уперся в угол избы и шутит, мол-де, не ждут сельских на песочных пляжах. Потихоньку баба перестала ждать мужа с работы. И ушла по тихой грусти в пустующий родительский дом доживать. Лучше бы померла в лапах безумной Лерки со Скипидаром в последних слезах и криках, задолго до медоделия. ПОСЛЕДНЕЕ ДЕЛО ЛЕНИНА Гирька Чокинский ребенком был усидчивым и прилежным. Усы у него пошли вместе с зубами, потому еще более понятно, что именно он раскрыл замыслы своего дальнего родственника по духу — товарища Ленина. Аккуратность ребенка не уберегла его, как и всех прочих ровесников, от типичных сельских травм. То на велосипеде без рук поедет, чтобы впечатлить подруг и пасущихся вдоль реки коров, да упадет или врежется в забор, то наступит на осиное гнездо и, убегая от насекомых, стукнется головой о лягающую лошадь. А было и обухом от топора прилетело, когда Гирька рубил по наказу старших клен вдоль огорода, и из вспотевших ладоней рукоятка выскальзывала в лоб. Обычным Гирька был ребенком, что сказать, хоть и толковым. Так вот бабушка его, Антонина Чокинская, будучи Героем Труда, отдавшим сотню лет жизни работе на заводе, внучку к ушибам прикладывала вовсе не подорожник, как это делали несмекалистые бабушки. За трудовые заслуги Антонина была чем только не награждена: часами с функцией даты и бронзовым бюстом В.И. Ленина. Вот этот бюст, прямо охлажденной в сенях лысиной, загадочным образом лечил ушибы и раны Гирьки. Видимо, тогда все и началось. Мальчуган, у которого избавление от боли ассоциировалось с хладным вождем, сильно привык к разным ракурсам его лица. Лоб ко лбу, нос к уху, в особо тяжелых случаях, когда площадь повреждения тела была неподвластна лысине Ленина, прикладывался затылок. Вот и укоренились нестандартным образом соответствующие идеи. Опять таки неизвестно, резонировал ли бюст только с Гирькой, или со всеми, кто к нему длительное время прикасается чувствительными частями, но результаты были налицо. В юношестве Гирька занимался странным, а именно — предвидением. Только видел он не что-то объективно полезное, а то, что любому человеку от него надо. Когда он пробовал попрошайничать у кладбища, всегда знал точную сумму подношения, и сразу же предлагал ее прохожему. Прохожий отказывался и взамен давал такую же сумму Гирьке. Так Чокинский быстро сколотил состояние на свои исследования, поскольку предложенные добрым прохожим дублоны он сохранял, а зачастую и удваивал, что было значительно эффективнее, чем у других коллег по сбору милостыни. Может, конечно, помогал гордый вид и картонка с призывом проснуться, что подкупало людей, а может суждено было этому человеку перейти к реализации великого дела. Подросший Гирька, статный, спокойный и непримиримый, написал ряд статей и две книги без картинок, содержание которых не буквально цитирует идеи Владимира Ильича, но возможно раскрывает то, что сам вождь сказать не успел. Чокинский утверждал, что советский автопром, телевизионная промышленность, инженерия в целом и во всех частностях — ключ к пониманию робототехники. Мол, каждый советский ушедший в производство продукт является не тем, чем он является. «Как иначе объяснить то, что наши (Гирька настаивал на том, что все, произведенное в Союзе было его, хотя родился он на четыре года позже) свистки не свистят, а часы не показывают время?». Ответ на собственный вопрос у него имелся заранее: спутник ПС-1 в первой работе Чокинского расшифровывается не иначе как «Правый глаз». Дескать, он часть механизма, механизма власти, но не политической, а физической. Космический гуманоидный робот (со слов первоисточника, опять же) состоял из двух ПС-1, шести советских радиоприемников, двух Рубинов с выпуклым экраном, горсти гаек, сотни гаечных ключей на восемь, шестнадцати вентиляторов (на охлаждение правого и левого глаза, соответственно), рижских стиральных машин и еще парочки изделий. Гирька утверждал, что части роботов, которые Ленин готовил для порабощения нецивилизованных стран, наслушавшись Троцкого, планировали собрать, когда наступит «Правильный момент». А с целью конспирации и блуждания денежных масс, необходимых экономике, ЦК распространял комплектующие под видом бытовых приборов разного назначения. Гирьку понесло, в последней статье он писал об экзоскелетах Сызрань-3, собираемых при помощи экстракта очереди за хлебом и советского воспитания, на базе синих жигулей и неваляшки. Неизвестно, каких открытий и откровений еще можно было ждать от Чокинского, да вот только в пятый юбилей он был найден в своей скромной землянке мертвым. Все было обставлено как самоубийство. КУРЯТИНА. АКТ 1. КОМЕДИЯ В Октябрьском было скорее тихо, пока старый Лаврентий не учудил. Идея пришла ему, когда его курица Бронислава гоняла кота по двору. «Почему бы не сделать из этого зрелище?» — подумал он. Приехал, на всякий случай в Октябрьское, и объявил на площади: «Сегодня — первые курьи бега! Победитель получит годовой запас зерна!». Народ загудел, и вскоре трасса из досок и веревок был готова. Бронислава, в попоне с блестками, стала главной звездой. Остальные куры тоже нарядились: одна даже надела бантик, но старомодность никто не оценил. Старт дали, но куры, как обычно, не поняли, что от них хотят. Одни клевали зерно, другие дрались, третьи сбежали. Бронислава рванула вперед, а зрители болели кто как мог. Председатель ругал свою курицу, которая ела траву на поодаль. Душа Катерины, прибывшая за Лаврентием по воздуху, плакала: «Ну почему ты такая медленная»? Бронислава финишировала первой, но Лаврентий решил устроить финальный заезд с петухом Геннадием. Тот был огромным, с красным гребнем и взглядом, который говорил кто здесь главный. Геннадий рванул, взлетел на несколько метров и приземлился перед финишем. Толпа взорвалась аплодисментами. С тех пор курьи бега стали ежегодным событием. Геннадий каждый год побеждает, а Бронислава всегда вторая. КУРЯТИНА. АКТ 2. ТРАГЕДИЯ Дюжину дней спустя куры заговорили. Сначала это были просто отдельные слова, вроде «зерно» или «вода». Потом — целые фразы, вроде «где мой корм?» или «кто украл моё яйцо?». А потом — философские трактаты. Люди сначала не понимали, что происходит. Они думали, что это шутка, хотя никто в селе не умел шутить, а смеялись вообще единицы. На сельсовете решили — это просто проклятие. Председатель, рассудок которого иллюстрировал квантовую запутанность не удержался от заявлений. — Мы будем учиться у кур! — объявил он на сельском сходе. — Это прогресс! И тогда люди начали слушать кур. Сидя в курятниках, сельчане записывали их слова и пытались понять их истинное значение. — Жизнь — это интерпретация чувственных данных, — говорила одна курица. — Но кто их интерпретирует? — Время — это луч, а значит всего становится больше, — говорила другая. — Но кто это помнит? — Любовь — это петух, — говорила третья. А потом заговорил петух. Он был плюгавым, косым и хромым, но голос его ничуть не постарел. Слышали петушиный крик даже в Хомутце. — Мир поломан, — сказал он. — Потому что мы решили им заняться. Люди сначала не понимали, что он имеет в виду. Они думали, что это шутка, хотя никто в селе не умел шутить. Потом они решили, что это проклятие. Председатель не унимался. — Мы будем слушаться петуха! — объявил он. — Это прогресс! И тогда люди начали слушаться петуха. Они делали всё, что он говорил, даже если это было бессмысленно. А потом петух умер. Упал с насеста и разбился, как яйцо. Люди сначала не понимали, что происходит. — Мы будем умирать, как петух! — решили они на сельском сходе. И тогда люди начали умирать. Они падали с насестов, разбивались, как яйца, и оставляли после себя только мертвые версии. Те же, кто не понимал сначала, но решил в этот раз не разбираться, выжили. КУРЯТИНА. АКТ 3. АПОФЕОЗ Однажды куры Октябрьского решили, что с них хватит. Уставшие от ежедневной рутины клевания зерна и бегства от котов, они собрались тайно в курятнике Чеканутого. Вожаком стал петух Геннадий, который, как всегда, был настроен решительно. Ночью куры вышли из курятников и начали методично воровать зерно из амбаров. Они работали слаженно: одни отвлекали сторожевых собак, другие тащили мешки. К утру весь запас зерна села оказался в их курятниках. Сельчане, обнаружив пропажу, были в шоке. Председатель попытался договориться с Геннадием, но тот лишь гордо кукарекал: «Теперь мы сами решаем, когда и сколько есть!» В итоге куры согласились вернуть зерно только после того, как им пообещали ежедневные порции свежей травы и запретили котам приближаться к их владениям. С тех пор куры Октябрьского живут как короли, а Геннадий стал местной легендой. ПОВИННОСТЬ ТАК ЖИТЬ Это в последнее время Олег все чаще менял семью, в которой у него появлялся ребенок, на семью без такого рода обременения, а в возрасте дряхлой псины, когда еще баловался пиротехникой и жег червей, выбирать друзей не приходилось, а отказ от общения означал то, что двоюродная тетка Олега начнет принудительную социализацию, скрещивая будни мальчика с нехарактерными для возраста персонажами, вроде престарелых доярок или компенсирующих свою красоту непроходимым идиотизмом подружек тетки, пусть и ровесниц, что по итогу, как можно понять, определенное влияние на неокрепшую личность мальчика оказало. Дружить приходилось с одноклассниками, а те, в силу возраста, интереса не представляли ни для общества, ни для самих себя, ни для Олега. Прекратить общение с этими подрастающими отщепенцами, однако, означал прогулки с женщинами, что свойственно скорее старшеклассникам и тем, кто между выпускным и сединой в голове. Сейчас-то Олег ни с кем не дружит, потому что может, и предпочитает женщин второго сорта. А тогда гулял с чумазыми братьями Теплых. Братьям отроду недоставало, даже по октябрьским меркам, софросины, потому дурачки, точно панинские коллеги, вели жизнь скорее разбойную, чем приличную и увлекли с собой Олега. На счету шайки в уходящее лето насчитывалось три сожженных поля клубники, убийство десятка курей в злодейских целях, в них же чтение справочника по анатомии, каннибализм по мелочи (руки, ноги), расчесанный след от реакции Манту, употребление матерных слов, инсценировка казни эксгумированных тел, что считается осквернением и другие проказы. Дети, что с них взять. Про них особенно и в газетах не пишут. Местные силовики вообще писать умеют в високосный год, и вот что: «Здравствуйте! Многие из вас меня не знают, ибо я уполномоченный участковый Октябрьского района и обычно занимаюсь баней и сладострастием в оной. Данный административный участок обслуживаю по кумовской воле. Сегодня мне требуется донести до вас состояние оперативной обстановки на территории подвластной моей воле, отчитаться о проводимой профилактической работе. Приведу некоторые цифры, чтобы вы поняли, с чем приходится иметь дело. В среднем на территории Октябрьского ежедневно регистрируется два преступления. Большинство из них связано с производством, торговлей, хранением и употреблением сильнодействующих препаратов. В среднем, ежедневно регистрируется до пяти пьянок и домашних драк, что определяется как административное правонарушение и не карается. В своем докладе хочу расписаться в своей непригодности в области противодействия наркотикам, ибо грешен. Закопанные вещества прорастают из под земли жгучей крапивой и борщевиком. Стимулированные сограждане обладают дурной силою и пугающим глазным блеском, вызывают вопросы, но не дают ответов. Мойша Вороной, скрываясь от преследования бегом, за собой просыпал много того, о чем я вам тут рассказываю. И тропинки, усыпанные понятно чем, с дождем понесли крапиву. Да не простую. Суп с той дряни ели даже дети, а жгла она, как ящик Якухиного самогона, известного не только в Октябрьском, но и на том свете. Осиротевшую Люсеньку Солнышко доставили из дома Графа при загадочных обстоятельствах в больницу. Говорят, отравление ядом случилось через седалищный нерв и мягкую кожу. Но у нас такие доктора, сами знаете, проще пустырника в поле пожевать. Мой сын, ныне из-за этой истории ставший покойником, занялся расследованием и напал на след октябрьского наркосиндиката. Выяснилось, что наркотики не только закапываются под видом простых сокровищ или подкидываются в картошке на огороды заказчику, но и распространяются по воздуху, через обученных птиц. По правде, я бы туда не лез. У них символика жуткая, с головою пса, группировка не гнушается пакостями вроде расчленения и пыток раскаленным железом. В качестве угроз набивают грудные клетки коров бабочками-монархами. Топят живых и едят мертвых. Лучше бы вы, господин Председатель, построили детские площадки и публичные дома, дабы жертвы зависимости переключались на менее социально опасные увлечения, вроде игромании и сифилиса. Мы им по протоколу сделаем как скажете, если вам тоже для отчетов надо, нас тут особенно не проверяют. P.S. Я вам почему предыдущие отчеты отправлял на папирусе и цветными мелками написанные — все просто. Ручку я куда-то задевал, никак не мог вспомнить куда, а она за ухом три недели пряталась, ети ее, надо вдоль всегда класть, а не поперек. Ну это так, на будущее. А бумага мне была очень нужна для рукоделия. Про узника в цепях, о котором, полагаю, вы уже задались вопросом, следует уже уточнить. Швейные машинки у нас сломались, потому если не будет опровержения для этого пункта настоящего отчета, человека стоит отпустить на свободу, он ничего не сделал, но за то, что мы его обеспечиваем безопасностью, вроде как должен. P.P.S. А это (речь о посылке к отчету) — моя четвероюродная тетка тут оставила, когда гостила, Царствие ей небесное. Целую нежно! Ваш участковый». А НА САМОМ ДЕЛЕ КАК? Циркачей мало кто любит по причинам понятным. Взрослые насмотрятся соответствующего в местах не называемых, а дети, особенно деревенские — не городская поросль психопатов, — в выступлениях с животными безошибочно распознают садизм и веселиться отказываются, даже за конфеты, даже за угрозу ремня. Оттого судьба Георгина была крайне незавидна, ибо опоздал он с рождением годов на сто, шапито сыскать в этих краях уже не получится. А помер чуть позже своего рождения с картонкой в руках. Но то не страшно, потому что на картонке был написан смешная шутка. С этой шуткой потом выступал старый Георгинушкин сосед Антипон, но уже в городе. Антипон переехать на заработок в город не побоялся и там снискал странной денежной славы. Вовремя собрался и вернулся с деньгами, чтобы жить в окружении курей и козлов. Потихоньку, пряниками, переманил Георгинину жену, которая с тем не жила никто не помнит с каких пор. Больно было следить за девкой. А теперь на тебе, живет с нормальным мужиком, хоть и лжешутом. Ну и вскакивает ночью иногда с криками, но это может как генетическое, так и чисто женское, не обязательно от Георгина. Давление у Антипона правда было шальное, все в мать. То от погоды менялось, то от специфичных поз. Мужчина сначала гневался, потом начал шлепать новоиспеченную жену. К доктору не пошел и стал хлестать благоверную розгами. Ух как скакало давление Антипона последние пару дней жизни его жены — страсть. От милиционеров лжешуту, исполняющему чужие анекдоты с чужой женой, помогли откупиться капитале, заработанные в городе, но невосполнимый урон нервной системе был нанесен судебной системой. В целях обеспечения должной раскрываемости, и имея косвенных поводов для того, товарищи сотрудники кошмарили в том числе и духов. Вот уж сколько раз отягощали мое тело кожей, плотно облегающей кости, сколько раз вынуждали принимать физический облик, а ведь я такого не умею, как и многие другие мне подобные. Смерть для многих тут стала ответом на вопросы, волновавшие при жизни. Рома Бард пишет: Хоть раз не побыть мудаком — значит давать обещание, Которого(е) не сможешь сдержать. Поэтому лучше отталкивать и изолироваться, Иронизировать и издеваться, Подшучивать вроде бы и не обидно, Но на самом деле обидно, если присмотреться, Чтобы все знали чего от тебя можно ждать. Когда часто пораниваешься одним и тем же местом, Мозоль превращается в ороговевший фрагмент эпителия, Но можно сэкономить чужие калории, И обмазаться ровным слоем человеческого говна, Чтобы никто не давал никаких своих мест касаться. Иногда неостанавливающаяся машинка, Накопившая т.н. «энергии» от обездвиженности, Заставляет крутиться какую-нибудь неприятную мысль, И как-то её записывать, но рассуждение ходит по кругу, Потом кто-то подумает „жаль“, кто-то спросит как дела, Кто-то ничего, потому что и что с того? Кто-то усмехнётся, кто-то посчитает позорным, Кто-то решит, что кому-то нужно внимание, Кто-то пожалеет, кто-то позлится, Для кого-то это единственный способ коммуникации, А не обсуждения кто там прав в чём или какая картинка лучше. А на самом деле как? А на самом деле ничего из этого. И на самом деле никак. ПОЛОЖЕНИЕ ДЕЛ Когда молния била в церковь, каждый признавал силу неба. Когда все были сыты, голодный признавал силу коммунистов и быстренько искал ее источник, да и иначе не мог, по большому счету. Ежели все были голодны, то единственный сытый потирал свои капиталистические коготки и жвалы. Средь оленя и волка есть масть разного рода. Староверческая, славящая конкретного Б-га, и прочая. Удивительным образом Октябрьское считалось коммунистически корректным селом, за вычетом присылаемых с запада в посылках исключений, обильно отравленных сахарозаменителем и импортными безделушками, вроде щекатунов, особенно любимых ребятишкам. Дети, кстати, все были октябрятами, что неудивительно, но на вопросы о политике партии отвечали абстрактно и уклончиво: их так учили. Плавание в вопросах строя вызывало снисходительную улыбку взрослых. «Подрастут еще, узнают» — думал родитель, не до конца умея отличить жертвоприношение во имя Вождя с ритуалом во славу урожая. Случались обострения популярности у течений разного толка, вроде каинизма и дьяволизма, ведьмовства, курвовства, лжеапостольства, мракобесия, каннибализма, наркомании, светобоязни, графомании и некоторых молодежных увлечений смежных порядков. Со всеми такими выродками боролись время и сами местные, естественным образом выталкивая заразу из здорового организма. Только староверы представляли оппозицию денно и нощно с первого метра частокола и до того, как все зимою замело, ибо были упертыми и злыми. Про ритуалы конкретикой я не располагаю, но нет-нет да слышу по селу ночью крики детей. Не просто так им вопить по темноте... В наш век все перемешалось между собой. Уже не ясно, кто есть кто. Лишнюю монетку прибережет некий Миронка, поправит галстук пионерский и пойдет на тайную службу в лес, поддержать Господа Отца. Бывает и клятвоотступники забредали на ярмарку, и об деяниях своих открыто рассказывали. Их с перерезанными глотками после праздников находили в колодцах и вдоль церковных пристроек. Фордыбачить на допросах идейно-религиозного толка слишком опрометчиво, о том подтвердила бы Сонька Безсемишкурная по паспорту Правдолюбова. Особняком стоит моя нынешняя партия покойных и неупокоенных. Духи села и нечисть имеют за собой право вмешательства в жизнепротекание местных и редко имеют силу-антагониста. Потому староверы не переводятся, ибо помнят еще, как влиять на то, чего нет, в отличие от конструктивистов при делах. Дух есть дух. В одном селе его много, в другом — он разный, а в третьем, вроде Малого Хомутца, что-то совсем неудобоваримое. Дух есть дух. И он сам по себе, по природе и свойству, не ограничен в форме и представлении, он уже коснулся абстракции и теперь представляет собой то, что вышло от этого прикосновения — проклятие, природу, видение, идею. Но не исходное сырье. Мне со всеми этими внутренними интригами, непонятными от рождения, ибо при жизни делился со сверстниками по музыкальным предпочтениям, да и по причине лет, стал сниться сон, в котором я переезжаю из родительского дома в съемную юрту на Севере, где принимаю древних богов в качестве единственных своих отцов. Иногда сон сопряжен с переездом из Панинской избы, а когда сейчас удается задремать, мерещится, что дом мой настоящий во дворце нашего Вождя, и меня там ждут, морды в конфетти, руки в масле, входы в лентах, а я в металлической повозке с колесами на паровом ходу в тот дворец еду, прямо из своей юрты, в пиджаке поверх шубы, или тащат меня к заднему ходу из дома культуры, схватив прямо на дискотеке сетью. Так и не понял пока где мой дом, где мой народ. ЧЕЛОВЕК ПРОТИВ МЫШИ. АКТ 1 На току особливо с мышами и крысами всегда было туго. Их травили ядом, пугали то ли коммунистическими лозунгами, то ли традиционными языческими заклинаниями — кто их разберет, да все так, скорее для проформы. На Колидовской улице жил Пионин — олух царя небесного. Если кто-то мог уронить рамку с пчелами себе на ногу, забыть сигарету за ухом или поскользнуться на ровном месте, то это был он. Ох и олухом он был, не то что нынешние повесы. И вот этот олух, оменный олух, к сведению, умудрился развести у себя дома такую антисанитарию, что даже тараканы, которых он ел, предпочли уйти умирать в поле. Мух он ловить не мог — они просто проскальзывали у него сквозь пальцы. Олух, что с него взять. Тем летом птицефабрика наплодила грызунов, тут дровосеки виноваты: запили, и не все зверьки успевали попасть на колбасу в центрифугу, многие разбегались. Крыса, как известно — животное находчивое. Мышь — тварь коварная. Потому на току-то их не любили. Твари эти, как умные звери, быстро поняли, что Пионин — идеальная жертва для их черных мохнатых душонок. Мыши и крысы, не дураки, действовали хитро: не лезли в открытую, а тихо подъедали запасы, отвлекали дурака телефонными разговорами и подсыпали фармацевтические препараты в его пищу. Сначала пропала семейка кур, потом шоколадка из тайника, затем бисерные бусы его покойной жены (она, кстати, не выдержала жизни с олухом и сбежала в мир иной), заначку бумажных дореволюционных денег, которые так и не поднялись в цене, вопреки ожиданиям. Пионин, конечно, не сразу заметил, что обеднел. Олух есть олух. Но когда масштаб катастрофы обрисовался в неспешной мыслительной коробке Пионина, тот решил бороться, притом не до первой крови, а насмерть. Сначала караулил грызунов с граблями в руках, но мыши только смеялись и швыряли в олуха камнями, всячески избегая героической смерти и неравной битвы один на один с рассерженным увольнем. Особенно пакостные представители выкладывали на кухне из черных шариков неизвестного происхождения загадочные оккультные знаки, грызли крышу над кроватью номинального хозяина и даже вызывали дождь, чтобы он капал прямо на его голову. Откровенное вредительство! Куда только смотрел сельсовет? Пионин кричал, ругался, в сердцах сокрушался и практически плакал, но сделать ничего не мог. Тогда было принято решение идти к бюрократам. Те, помня его позорную историю с Нотариусом (еще одним олухом, но с лицензией), выдали ему автоматическое оружие, гранату и три ведра патронов. Две недели по селу раздавались выстрелы. Пионин палил во все щели, но мыши прятались на деревьях, носили каски и общались ультразвуком. Самые смелые пищали из подвала, а звук отражался от хитроумных акустических мышиных труб, сводя олуха с ума. Дед Пионина, бывший партизан и садист, пытался вразумить младного чудака, учил его делать ловушки, но внук решил пойти своим путем, чем разочаровывал, в дальнейшем, все свое семейство. Он заминировал весь дом, сократив жилплощадь до размеров собачьей будки. Почему он до сих пор не напоролся на штырь собственного забора, как шашлык, — загадка. Но точно было такое, что сломал замок в парилке, и два дня парился в бане против своей воли, пока его не нашли, многократно теряющего сознание, высохшего на в три раза, но живого. Кинули в колодец и к концу месяца тот впитал нужное количество потерянной влаги. К концу лета Пионин, наконец, додумался до мышеловки. Ходят слухи, что особенно сердобольные соседи просто мышеловку подкинули. Проверяя ее чувствительность, олух отбил себе пальцы по локоть, даже на ногах. Конечности его опухли, покраснели, будто бы он опустил их в улей и так уснул. Мыши, видя это, только пищали от смеха. Некоторые, кстати, надрывались, некоторые, особенно гипертоники, тоже не выдерживали, их маленькие сердца захлебывались кровью. Косвенно, но мышеловка свою цель выполнила. В отчаянии Пионин отдал последние деньги преподавателю, который, по слухам, заговаривал на удачу. Очень зря, как выяснилось. Потом пытался читать книги, но без картинок ничего не понял. В итоге положение спасла мать Чокинская, которая, видимо, из привычки жить с дитем, особенно альтернативным, взяла его на содержание. Мыши, возмущенные таким поворотом, сломали его дом и начертали на досках похабные слова, но были вынуждены вернуться в свое жерло и придать свои тела колбасной центрифуге. Так закончилась схватка олуха Пионина с мышами. Он проиграл, но остался человеком. А мыши, хоть и победили, стали колбасой. Нет, Пионин после смерти тоже был съеден, но об этом говорить не принято. ОГОНЬ И УГОЛЕК Мухомор — гриб условно съедобный, но от того не менее вкусный, а в этом воспоминании еще и полезный, ведь сопрягает иллюзорное и монументальное с текущим и обыденным. Герцог Панинский Второй, заставший коммунизм только в детстве, питал к идеологии, строю и вождям исключительный трепет, потому отведав мухомора на ночь увидел калейдоскоп утопий, одну краше другой, но все были красные. В них дома сливались с горизонтом, отражались друг от друга и перемешивались с молниями, которые победа над капитализмом приручила и сделала частью общества. У всех граждан волшебного сна Герцога было по мощному фонарику, а земли им было не надо, ибо и в квартирах были высокие потолки, и ложились спать все примерно по режиму, и музыку громко не слушали, и газ выключать не забывали. Архитектура светилась белым и поражала идеальной примитивной геометрией, но в первую очередь чувством светлого состоявшегося. Потому и Герцогу было во сне хорошо, потому что не тревожно, хоть и без забора. И не страшно за квартирку, и не так-то и плохо в городе, потому что и город другой, без капитализму-то. Потому же Председателю Грачу, счастливому при своем капитале, снилась под мухоморами кошмарная причуда. То ему было голодно без человеческой плоти и приходилось на людей охотится, то на него охотились, приходилось прятаться в склепе и слизывать соль с соленых стен, чтобы перебить голод, то пчелы роевые приняли форму человека и в форме пчело-человека жалили Грача по его щекам, а был и другой случай. Его, Председателя, не слабо изуродовал ворон человеческого роста, а тот даже не улыбнулся, что подметил. А поглядев в лужу крови, увидев отражение в лунном свете, понял, что теперь он в помойной среде, и путь в средний класс ему закрыт. Так и случилось, весь оставшийся сон Грач перебирал пуговицы слева направо, убирал куриный помет дырявой ложкой и платил налог на кожу, которую из голода стал немного подрезать. Иным образом грибы подействовали на Уголька. Это была конина бешеная, дикая и неприрученная. Ее прогнали в лес в отрочестве, но конина не померла, а воспиталась волками. Уже будучи как бык Уголек был замечен за бесконтрольным употреблением мухоморов и поганок, после чего плевался по окружности и нападал на грибников, вымогая сахар, а затем пожирая тем ладони по шею. Сельская известность пришлась на расцвет сил Уголька. Объевшаяся всем возможным, упившись забродившим у межи виноградом, туша забрела в Октябрьское, сидя, задницей вперед, врезалась в корзину с цветами на центральной площади, лягнула подошедшую посмотреть кошку Муську передней левой. Кошка в себя так и не пришла. Протрезвевший Уголек подошел к закуривающему Неждану, что тут с осени пытался пристроиться, хотел извиниться, и винными парами испепелило Неждана по пояс, ибо курение тот так и не бросил. Уголь перекинулся на гриву коня, и дальше уже все рассказывают по-разному. На окраине зуб дают, что к Угольку присоединились недостающие смертоносной тройке кони, и огненным раскатом отправились прямиком в ад, оставляя за собой трупы встречных. Южные говорят, что начался дождь, и дикую конину вырубило первым же ударом молнии, а потом еще с час лупила Уголька, испаряя его выделения и выбивая зубы. К вечеру чуть светящаяся душа покинула коня и ускакала вертикально вниз. Так или иначе, но подземный мир Уголька отверг, и тот стал блуждать по окрестностям, как неприкаянный. Красный Марс в ту луну спонсировал троих всадников. Первый был на угольковом брате, белом как снег, он не одевался и скакал голым, с копьем в правой руке и прядью катерининых волос в левой. Второй предпочитал мотоцикл политически грамотной марки, хотя мог позволить и заграничный драндулет. Этот ехал по центру и в дыму от колес, курил сразу две сигареты, но не в затяг, одевался во все соответствующее. А третий скакал на ломовой и косматой лошади цвета сена, в черных яблоках. Он выглядел прилично, но старомодно, к седлу прилажены крупные головы сомов, умерших своей смертью. Куда конкретно всадники скакали сказать трудно, но одно было понятно по их занятым глазам: тут им делать нечего. ОКУНЯ М местом, где дети купались, рыбачили и иногда даже пытались поймать раков, хотя чаще всего ловили только старые сапоги, была октябрьская речка в те времена. Но однажды река стала ареной невероятных событий, которые начались с того, что окунь без предупреждения покусал ребенка. Дело было так. Маленький Ильюша, сын Никитича, гостивший летом у бабушки, решил порыбачить. Он зашел в воду по колено, закинул удочку и стал ждать. Вдруг почувствовал, что-то щиплет его за ногу. Ильюша подумал, что это просто водоросли, но щипки стали сильнее. Он наклонился и увидел огромного окуня, который с явным недовольством, что можно было сказать по выпирающими над глазами бровям, грыз его за пятку. «Бабушка! Окунь меня ест!» — закричал мальчуган, выбегая из воды. Бабушка, которая в этот момент мирно дремала на берегу, открыла один глаз: «Чего? Окунь? Да ладно тебе! Это, наверное, рак.» Но когда она увидел, что из воды выпрыгивают еще несколько окуней, явно настроенных агрессивно, поняла, что дело серьезное. Природа опять взбунтовалась, как в царские времена! Окуни, как оказалось, объявили войну. Они начали прыгать из воды, пытаясь укусить всех, кто подходил слишком близко. Дети, которые обычно купались в реке, теперь боялись даже ноги помочить. Так, просто, сидели на бережке, хныкали и тыкали палкой в рогоз. Окуни стали настоящими шакалами: они воровали наживку, путали лески и даже однажды утащили у Председателя его любимую шляпу, а став монополистами водных ресурсов перешли к прямым угрозам. Сельчане пытались договориться с окунями. Лаврентия позвали из Панино, чтобы тот сыграл на органе мелодию, которую, как все думал, рыбы оценят. Но окуни только стали кусаться еще активнее, потому что предпочтения имели совершенно другие. В конце концов, кто-то выдвинул радикальное решение: устроить рыбный пир и пригласить окуней в качестве главных гостей, чтобы те все увидели и, что называется, поняли. На следующий день на берегу реки накрыли столы. Окуни, почуяв запах жареной рыбы, выплыли на поверхность. Председатель произнес речь: «Друзья чешуйчатые! Мы признаем вашу силу и умение кусаться. Давайте жить мирно!» Окуни, похоже, оценили жест доброй воли. Они перестали кусаться и даже позволили детям снова купаться в реке. С тех пор в Октябрьском каждый год отмечают «День окуня». Дети мастерят костюмы рыб, а взрослые готовят уху. А Ильюшенька до сих пор хвастается шрамом на пятке, как доказательством того, что он пережил великую окунёвую бойню. Есть подозрение, что окуни с тех пор хорошенько запитали к властям села, поскольку были проинформированы о планах Председателя. Тот, ходят слухи, не сработай пир, прибег бы к серии контролируемых взрывов. Река восстановила бы свои раны, а оглушенная рыба стала бы отличным доказательством триумфа сельской власти над обитателями вод. Сложно так же сказать, кто рыбам секретную информацию сообщил, но Сашка Борсук божился, что рыбы и без помощи людей все прознать могут. Говорил, мол, видел в полнолуние щуку на камне, та сидела и читала книгу, в очках и вслух. А дядя Егор клялся, что то была не щука, а его жена, потому как он ее уже давно не видел, но всегда подозревал в ней родство с хлоднокровным. Да и, кажется, будучи подпитым, утопил ее в свой день рождения. СЕКРЕТНАЯ ИНТЕРЛЮДИЯ «В детстве я покусал лошадь, что вызвало особое уважение моих однокашников. В школе меня никогда после не задирали, и до конца обучения я чувствовал, что тот неконтролируемый мозгом порыв укусить коня (то был самец) был мне свыше предначертан. А что, часто кто-то кусает лошадей?» ВЕЛИКАЯ СХВАТКА СИЛ ЗЛА И БЫВШЕГО ПИОНЕРА ШИЛИНА Я всегда подозревал, что дом культуры в любом селе является отражением души его председателя. Именно мера его испорченности, никчемности, алчности составляет каталог происходящего за уродливыми стенами. В Панино, я божился об этом всю жизнь, Председатель проводил опыты над животными в подвалах ДК. Иначе объяснить собачье горло Курдюкова невозможно. Пастух беседовал преимущественно с говядиной, беседовал лаем. Кадык у него был чуть ниже шеи и по форме напоминал комок застрявших костей. Анатомия шеи позволяла Курдюкову виртуозно пасти скот, каждый местный сверял часы по приходу своей коровы. В Октябрьском же жил брат пастуха, видимо сводный. Он выступал шепотом Председателя Грача: тихонько наговаривал тому в уши неизвестно что, науськивал на пакости, грязными руками гладил Грача по плечам и громче испуганной сиротки никогда не говорил. Гнедлик — так звали брата пастуха, — был первосортным проходимцем. Говорят, при визите в Панино окунулся в Горельник, откуда и подцепил себе пиявок и вшей до конца дней. Одевался вычурно, дорого, на деньги сельчан, их налоги, и пропагандировал гендерное равенство, за что неоднократно заочно был осужден коммунистами, но из лап агентов вечно выскальзывал, как налим из масляных рук. Гнедлик ругал лошадей и не давал нищим на чай, проводил в доме культуры выставки эротических календарей с григорианским счетом и мерил все в дюймах. Заместитель председателя коммунистического ведомства Шилин Борис Борисович давно держал Гнедлика на карандаше, но все никак не мог выделить время на излов и устранение, ибо пока начальство парилось в банях и в публичных домах наживало незаконнорожденных потомков, мужчина себе позволял только краткий и тревожный сон. Руки до Октябрьских гнилостей дошли у него как раз после пропажи товарища по училищу — Спасского. Надысь и жена Шилина оставила его, вопреки коммунистическим заповедям, и ушла жить с чернокожим художником, обосновав уход нытьем, что любящего и терпеливого зампреда не на шутку разочаровало, да так, что тот стал прибегать к методам скорее варварским, нежели протокольным. Последней каплей в море страстей Бориса Борисовича упала телеграмма от участкового. Шилин побрил до блеска голову, прочистил ствол табельного, достал из подвала береженую с учений противопехотную мину и отправился на мотоцикле в Октябрьское, сеять дух коммунизма. Семь суток кряду ликвидировал безумный зампред всех, кто по его разумению походил на преступный элемент. Преступлением же Борис считал все, от измены, до баловства вне рамок работы под прикрытием. Фальшивомонетчиков за межой опытный агент обнаружил по запаху типографской краски, явно отличающейся от той, что использовалась в профильном отделе его ведомства. Рукодельника Чмутова, который по староверам распространял обереги и талисманы, пристрелил ночью в кровати, через подушку, пробравшись в дом по трубе. Пару подростковых шабашей в кустах разогнал мокрой тряпкой, а школьного преподавателя по геометрии, без объяснения причин и свидетелей, за клубом выпорол до болевого шока. Гнедлика же подкараулил в переулке на Ленинской, но тот шепотом приказал зампреду опустить оружие и, судя по всему, уже готовился к нападению, ибо Шилин подчинился и удивился подчинению одновременно, а советник достал из-под полы короткую шпагу и без колебаний подготовился к уколу, однако недооценил силу воли и характера коммуниста. В уличной арке завязалась драка на холодном оружии: благородный кортик Бориса высекал искры о шпагу мракобесного колдуна Гнедлика. Последний, для получения боевого преимущества, использовал наговоры, которые прерывали атаки зампреда и помогали парировать секретные техники агента. Те были не особенно секретные. Кстати, их Шилин вычитал в красном сборнике книг Дюма, однако приспособил описание фехтования под работу с кортиком, производил серию выпадов, комбинировал их с эффектным парированием, даже применил секретный удар «красногвардейца», но и оппонент был не так прост и к уколам и уворотам добавлял шепотом проклятия на ловкость шпаги, ее проходимость в коже, отвлекающие образы обнаженных по античному Вождей. Полчаса длился поединок, после чего участники запыхались, разошлись, закурили по одной, повздыхали и принялись продолжать, но уже не так задорно. К рассвету договорились собраться на дуэль с пистолетами, в том же месте, в то же время, но завтра. И пока Шилин поражал на сеновале бутылки ерофеича для тренировки, Гнедлик собрал чемодан нарядов и, умыкнув казенную тройку, отправился на север, тем самым избежав смерти, поскольку стрелок из него был никудышный, а колдовского шепота за десять шагов соперник мог и не услышать. Зампред, разочарованный и врагом, и руководством, принял решение осесть в Октябрьском, и по старой памяти ему при ДК выхлопотали место. Грач тому был не рад, но рассудил удобным при себе держать главного идейного врага. ВРЕМЯ СОБИРАТЬ КУБАРЯ Ушедшая жатва вспоминалась жителям лишь овощными соленьями да вареньями, уже к закромам многие обращались, чтобы обмануть голод и развеяться походом в чулан. Как и сельчане, духи собирались удлиняющимися ночами у огня, чтобы поиграть в карты и послушать радио. Еще до наступления холодов я присмотрел себе домик, как положено для моего положения, на окраине, заброшенный, — за то спасибо родителям Ксюшеньки, уехавшим искать выход от смерти в Уезд. Сельское межсезонье, однако, терзает облик домов сильнее, чем богохульство иконы, и потому у мерзлого камина не находил себе того уюта, который при мне был, когда я этот дом посещал в начале лета. Ближе к холодам присоединился в моем ночном стенании Уголек и пара безликих, которых можно было узнать по фигурам. Каждый предавался своему демону: я вспоминал, Уголек жаждал, о чем были другие призраки — сказать не могу. Каменный камин преисполнялся каждый осенний день, заставляя видеть красоту в мертвой природе, в уродливо сбитых углах, прыгающей по углам паутине, намеке на наледь, безжизненности замершего света. Только серый ветер напоминал о том, что в этой избушке текло время, а листья, о которые разбивались капли дождя, помогали напитаться влагой. Осенью духи не ходили по селу, им было так же тоскливо и безупречно одиноко, как всему Октябрьскому. Может я и выходил за дверь, чтобы подумать о чем-то гнетущем, пытался припомнить чувство, которое не мог ухватить, но оно срывалось осенней меланхолией и оставляло меня среди искусственных декораций села. Нравилась мне, конечно, в душе эта тоска, но больно многое мне казалось упущенным, не увиденным, прошедшим, когда я ей предавался. И осеннего солнца не мог припомнить в остальное время, потому вынужден был каждый раз к нему привыкать. Оно, каждый раз навсегда, лишало меня лета, когда я выделял пару дней, чтобы просто посмотреть на облака и прислушаться к течению жизни. Мужики проплывали последний раз в году по затонам, собирали сети, грузили кубаря, а по большому счету просто пили на речке. Ход осени проводил их медленно мимо всех ранее рыбных мест, даже потоки воды устали. И не глубоко в сельских речках, да без краев-то в ней всегда было. Елигозов-старший божился среди апатичных лиц в пивной, мол, видел лешего среди тины, даже успел его зарисовать. Леший на рисунке странным образом походил на приезжего, что всех тут недавно расспрашивал о всяком, но делу хода не дали, не время. Сети отбывших на мою сторону в речке остались, сейчас наверно и прогнили. Лодки мертвецов брать никто не хотел, и те, спрятанные в рогозе, а ныне валяющиеся вдоль берега, в бесцветии вод и бездыханности почвы, создавали пейзаж застывающего Октябрьского. Все плохо и в королевстве духов: темнеет рано и грустно без причин. Штанины рвутся от сухостой. Сидел у берегов Лжеубитый царь со своей преданной свитой. Он уже забыл имена всех детей, а корона ссохлась вокруг его головы уже очень давно. Его царствие земное оборвалось вместе с царизмом и жизнью, на смену пришли новые господа, которые ныне по другую сторону реки тоже сидят и на Лжеубитого смотрят, не моргают, лишь черви ползают по глазам и шее. Мух и оводов уже нет: кто спит, кто сонный, как мертвый, кто мертвый и в дреме. ПРЕКРАЩЕНИЕ РОДА Когда в Октябрьском умер Федот Кузьмич, косматый сторож сада, сельчане поняли, надо хоронить. Федот утверждал, что сад охраняет призрак его бывшей жены, которая, кстати, была козой. Поэтому его проводы некоторое время затягивались, ведь о смерти узнали сильно позже. Вместо катафалка использовали старую телегу, которую запрягли коня Буяна и Петьку-лошадь, который, после того как покусал коня, поупырился. Вернее стал лошадкой. Телегу украсили гирляндами из моркови, свеклы и старых носков Федота, которые он использовал для удобрения грядок. Сверху телеги водрузили чучело вороны, которую Федот считал своим личным врагом. Приглашенный Лаврентий сыграл на органе «Марш увядшей капусты». Это была странная смесь похоронного марша, цыганской польки и звуков, напоминающих скрип старой лейки. Сельчане сначала недоумевали, а потом решили, что лучше бы на баяне кто сообразил. Речь держала заместитель Председателя — Роза. Она вспомнила как Федот устроил войну с кротами, вооружившись лопатой. «Он был странным, но он был нашим!» — закончила женщина, вытирая слезу. После речи начался ритуал посадки Федота. Местные решили, что вместо того, чтобы закапывать гроб в землю, они посадят его, как дерево. Для этого выкопали яму, поставили в нее гроб и засыпали землей, оставив половину ящика торчать наружу. После посадки начался пир. На столе были блюда, которые любил Федот: картошка в мундире (потому что он говорил, что так она ближе к земле), морковный пирог и компот из кислых яблок. Сельчане смеялись, плакали и вспоминали все странности старого сторожа. А гроб торчащий из земли, стал местной достопримечательностью. Дети иногда подходили к нему и копали рядом, говоря, что помогают Федоту работать. Что интересно, когда в Октябрьском незадолго до этого умер отец Федота Кузьмича, старый Кузьма Петрович, сельчане долго с похоронами не торопились сознательно. Кузьма Петрович был человеком, который всю жизнь провел в борьбе с природой, считая, что она слишком наглая. По его собственному разумению она вся нагая и постыдная. Он сажал картошку вверх ногами, поливал огурцы керосином и утверждал, что его лучший друг — это крот по имени Давлат, который понимает его лучше всех. Первым делом сельчане решили, что гроб Кузьмы Петровича должен быть перевернутым. «Он же всю жизнь сажал картошку вверх ногами, пусть теперь и сам так полежит!» — заявил приглашенный Лаврентий. Гроб сделали в форме гигантской картофелины, выкрасили в коричневый цвет, помазали крахмалом. Телегу с гробом волок покусанный надысь Буян, а сверху водрузили чучело крота. Речи никто не сказал и картошку вниз головой воткнули в землю, да разошлись. Люська Гнедая, что приходилась Кузьме Петровчичу женой знала, зачем и что она делает, поэтому родив для себя принялась свою ушную серу собирать. Хранила ее кирпичами в кладовке, а потом лепила скульптуры вождей в сенях. Места не хватало, и сера начала заполнять шкапчики, антресоли, шуфлядки и сундукаи. Цель преследовала Люська странную, но вполне понятную: куражилась, и запах обычной серы, а уж ушной тем более, больно ей нравился. Правда когда дети баловались с пороховыми самодельными взрывчатыми элементами, искорка попала в избу Гнедой, огонь занялся, и весь ее биоматериал, столько лет прилежно собираемый, вспыхнул, как грешница на костре, вместе с хозяйкой. Вере же, сестрице Федота, вообще ничего не чуждо было. И хотя типичные девчачьи интересы в ней наличествовали — она проявляла интерес к платьям, куклам и колдовству, — нравилось ей и более жуткое. Интереса ради Вера жевала червей на огороде, пока тяпала свеклу, щекотала ляжки крапивой и плавила металл. К годам пошла работать завхозом в школу и, нет-нет, да воровала по мелочи, что на качестве работы никак не сказывалось. Проволоку, тары, краску и прочее украденное Вера употребляла в своем новом увлечении, которое объединяло чисто женское и сугубо личное: мастерила куклы, ворожила. В коллекции, которая была на продажу, но спросом совсем не пользовалась, были фигурки ворон, чучело пернатого кабана и дюжина вариаций кукол собак. Половина собак были чучелами с кукольными головами, половина — плюшевыми с восковыми лицами. Всех Вера знала по порядковым номерам и каждое полнолуние просила от злых духов искры, способной дать жизнь ее созданиям. В одно из таких полнолуний стеклянный хохот местного духа услышал мольбы бабы и вошел в резонанс с первой номерной куклой собаки, у которой было тело полинявшего чучела, а голова, собранная из советских игрушек, напоминала человеческое лицо с вытянутой мордой. Механизм стал приходить в движение на глазах исступленной Веры. Шерсть существа ощетинилась, а глаза от двух разных кукол, красный и синий, несимметрично закружились. — За каким делом ты меня обрекла в это тело, Вера? Страшная ты, Вера, уродливая, но способная, — будешь спать на коврике. А я буду тебе давать указания и твоими человеческими руками чинить свои загробные планы. — Поняла! Только из дома не гони. Однажды ночью, на кладбище, куда сгрузили гробы и урны с прахом всего семейства, о самых ярких представителях которых народ еще помнили, раздавались странные звуки: смех, музыка и даже аплодисменты. Сельчане сначала думали, что это ветер играет с деревьями, но потом заметили, что могильные плиты иногда сдвигаются, а на земле появляются следы танцующих ног. Роза решила проверить, что происходит. Ночь, вся в черном, она спрятался за деревом и увидел, как из могил вылезают тела. Из наполовину закопанных гробов с меньшим трудом, из земли с большим. Все с бутылками самогона в руках. Они устроили настоящую вечеринку: танцевали, пели прогнившими связками и даже играли в карты. Старый дед, который умер еще в прошлом веке, дирижировал оркестром из сов и лягушек. Роза, конечно, рассказала всем, но сельчане только посмеялись: «Ну и что? Пусть отдыхают, как хотят»! Дети иногда оставляли на могилах конфеты, а взрослые запивку или шпроты, а Роза даже предлагала устроить на кладбище фестиваль. ТРЕБОВАНИЕ ПРИРОДЫ Река октябрьская, всегда была тихой и сонной. Вода в ней была мутной, как глаза усердного пьяницы, а берега поросли крапивой и лопухами. Но в тот год, когда урожай ржи оказался несъедобным, а мыши дохли от одного зёрнышка, река вдруг заговорила. Сначала это были тихие шёпоты, похожие на шелест рогоза. Потом — вопли, которые доносились из глубины. Одни вопили на модном языке, другие — на языке свиней, третьи — на языке ветра. Местные старухи крестились и шептали, что это духи утопленников просят поминовения. Но Председатель, который к тому времени уже потерял связь с реальностью, решил, что это бунт. — Река бунтует! — кричал он, размахивая штангенциркулем. — Она требует налоги! И тогда он приказал вырыть вдоль берега канавы, чтобы отвести воду от речки. Но вместо воды из канав пошла кровь. Тёмная, густая, с запахом ржавого железа. Кровь текла по улицам, заливая огороды и подвалы, а потом начала подниматься вверх, как туман. К утру все Октябрьское был покрыт тонкой плёнкой крови. Она висела в воздухе, как покрывало развивалась, и отражала свет. Люди, глядя в неё, видели не себя, а своих двойников. Одни двойники смеялись, другие плакали, третьи — молчали, но все они были странно похожи на свиней. — Это проклятие! — кричал протоиерей, размахивая кадилом. — Мы все станем свиньями! Но никто его не слушал. Люди были слишком заняты тем, что разглядывали свои отражения. Одни пытались поймать их, другие — спрятаться, третьи — договориться. Только Любава из Преображеновки, которая к тому времени уже потеряла всё, что ей было дорого, да и жизнь свою, подошла к реке и заглянула в воду. — Я, — прошептала она, увидев в отражении свою любимую свинью. — Это я? Но отражение не ответила. Вместо этого из воды вылезла рука — чугунная, с жилами-тросами. Она схватила Любаву за горло и потащила вниз. К вечеру река снова стала тихой и сонной. Кровь исчезла, как будто её и не было (другое дело кровь Иеремии, что тот пустил своей жене, под шумок приревнов ее к себе молодому). Но сельские больше не смотрели в воду. Они боялись увидеть там себя — или своих двойников. Совственно и с зеркалами замешательство проходило в ближайшие годы только у совсем уж молодняка. Хотя проплывающие по реке лодочки жителей соседних деревень и сел, поскольку о происшествии не знали да и не спрашивали, неоднократно попадали в поэтичную передрягу, о которой народная молва потом составила не один великий стих. — Если ты не знаешь, кто ты, значит, ты уже свободен. Но если хочешь лаять — лай так, чтобы собаки сомневались в своей собачьей сущности! — гласил в современном пересказе самый популярный нарратив того времени, озвучиваемый бедными, больными и прокаженными. А Председатель, который так и не понял, что произошло, продолжал измерять штангенциркулем глубину канав. — Река бунтует, — бормотал он. — Она требует налоги... Трудно сказать, что река требовала в самом деле, но не нахожу совпадением то, что люди, предпочитающие купаться не вынимая из карманов мелочишку, тонут с большей вероятностью. СКОРБНАЯ ПЕСНЬ Церковный колокол в Октябрьском всегда был молчалив. Его язык оторвался ещё в прошлом веке, и с тех пор он висел на звоннице, как забытая игрушка. Но в ту ночь, когда луна была красной, как кровь, колокол вдруг зашевелился. Сначала он просто качнулся, как будто его тронул ветер. Потом зазвучал — низко, глухо, как стон умирающего. А потом сорвался с места и полетел. Колокол летел над селом, разбрасывая искры и звон. Он задевал крыши домов, пугал коров и кур, а потом опустился на кладбище. Там он сел на крест и замер, как птица. — Это знак! — кричали старухи. — Конец света! Но Председатель, который к тому времени уже почти потерял рассудок, решил, что это новый вид транспорта. — Мы будем летать на колоколах! — объявил он на сельском сходе. — Это прогресс! Но колокол не хотел летать. Он сидел на кресте и смотрел на село своими пустыми глазами. А потом начал петь. Его песня была странной — смесь звона и криков. Люди слушали её и плакали, хотя не понимали, о чём она. Только душа Аглашки, которая не упокоилась в Панино, ибо та рожала исключительно для себя, а в Октябрьском была мимоходом, заговорила. — Ты тоже одинок? — спросила она. Колокол не ответил. Он просто снялся с креста и улетел в ночь. Больше его никто не видел. МЁД, МЁД В прошлом году, как памятовал Виноградов, когда даже календарь погоды никто не смог вести, мёд в Октябрьском стал странным. Он был густым, как смола, и тёмным, как петролеум. Когда его наливали в ложку, он не стекал, а застывал, как будто сопротивляясь. Пчёлы, которые всегда были тихими и трудолюбивыми, вдруг стали злыми. Они жалили не только в лоб, но и в сердце, и в душу. Их укусы оставляли не только раны, но и странные мысли. — Это проклятие! — кричал протоиерей, размахивая кадилом. — Мы все станем пчёлами! Но никто его не слушал. Люди были слишком заняты тем, что ели мёд. Он был горьким, как полынь, но они не могли остановиться. — Кто мы! — кричали некоторые. — Нам надо переосмыслить червей! Другие задавались вопросами априорности знаний, определяли свой гений через независимую оценку экспертов, сформировавших представления о материальном мире с использованием аристотелевской логики, чувственных данных и индукции. Творился, одним словом, медогон, но в самом его плохом смысле. Пчёлы же, которые всегда были просто пчёлами, принялись яростно карать. Они собирались на площади, жужжали, как присяжные, и выносили приговоры. Одних они жалили до смерти, других — отпускали, но все, кто проходил через их суд, менялись. — Это справедливость, пчёлы знают, кто прав, а кто виноват! — говорил Виноградов. А медок-то, стоит отметить, был цветочным чуть более чем полностью. И вообще научил октябрьский народ меру знать. Вот помню панинский люд, так тот вообще мёд не ел, все в продажу. Да только новорожденных там в канистру с медом окунают при церкви, такая древняя традиция, не по наслышке знаю, сам в меду купаный. ИНТЕРЛЮДИЯ СКОРБИ Приходится признать, что главным героем жизни являешься не ты сам, когда надкусив запястье стукнутого кочергой дворняжки, тот внезапно приходит в себя и вонзает тебе под легкое самодельное шило из сомнительного сплава. Обо всем последовательно мне поможет рассказать сытость, которая в ранние годы была прерогативой дворян и буржуа. К осени для живых вопрос еды встает острее религиозного. Даже те, кто священного дела для жег костры и срывал с себя кожу, после жатвы многозначно посматривают на огуречное соление. А Кондимира, брата моего утробного, в ту пору перепутали с консервой и вместе с матерью у Прогона съели. Отец извлек для меня из смерти жены урок. Я с тех пор был тощим, как соломинка, и голодным, как, собственно, я. И если бы прижизненный голод остался, не было бы мне досуга рассказывать об уходящей осени и ее событиях. Да о каких событиях собственно говорить? Пашни промерзли, скот в соответствующем проценте помер, птицы не поют, мед — всё, люди спят и едят. И вот только бездомные между собой друг друга делят. Мясо есть мясо, никто не спорит, но большинство, тем не менее, предпочитают не знать. Проклятье над селом есть, чувствую. Не знаю, чье оно, это проклятье увядания, но знаю, что действо его сильнее тройки пегих лошадей, — то даже Уголек бы признал, хотя он-то в физике преуспел. Проклятье-то разрушает здания, пропитывает ткани, сжигает ведьм и забирает закатное солнце. Ему поддалась и память обо мне, и Панино за летом, и замысел старинных летописей. Так и выходит, что хтонь надо мной и над селом главнее наших дел, ибо не имеет начала и конца. Она трогает живых, чтобы те чахли и умерщвляли, и существует подмножеством загадочного проклятия, слов для которого нет, потому что мне их уже не придумать, а те, кто при теле, пока ничего не понимают. Нет у них понимания в мороке сует, потому что занята голова брожением в зазаборной площади. Прячется солнышко, и мы с духами по закоулкам ютимся. Последний раз лучи меня касались на речке, они били по поверхности реки и мельтешили кругами на руках. Я это видел, потому что нырнул в маске, и вода обнимала меня, как прохладное одеяло из цветов. И тины. А вот печальнее осеннего солнца, которое не греет землю, нет. А зимнее солнце, кажется, — фантазия писателей и поэтов. За то мне и нравятся книжки. Только читать я пока не умею, потому что листать страницы не под силу. Как песок воспоминание просыпается по ороговевшей коже и катится сухостью по щекам. Мне снятся сны, каждую ночь, но запоминать я их перестал, ибо в них на церковный праздник осеннее небо было желтым и горячим, и все живы, а больная соседка Мариночка заколачивает ночью в стену гвозди, выкованные за день на кузнице гвоздей, но это не мешает больше, и скрежет телег, и сарайная пыль, и Межа, и рапса не сеяли, чтобы мед не портить. Снится мне однако то, что забыть я не могу и во сне переживаю снова и снова, но теперь не берусь утверждать, воспоминание это или посмертная фантазия. И сказать, впрочем, не могу, потому что истинно важные сны не имеют сюжета. Они дарят состояние, в котором сельский мрак проясняется, а возраст становится неизученной цифрой. ПРОТОКОЛ ЧЕРНОГО БАЛА И ПИРА ЛЖЕГЕРЦОГА ПАНИНСКОГО ВТОРОГО О Председателе Панино наслышан был не только каждый панинчанин, но и далеко за Хомутцом о нем знали. Даже в Филатовке нет-нет, да крестились небу за то, что отвело такую мразную гадину. Неудивительно, что кончилось село незапамятным летом, и не было медку. Сам Председатель, запитавший недоброе к простым людям, отрекся от власти и долгое время молча жил в подполье, ждал. Я потому о Панинском начал, ибо с ним довелось быть знакомым до Пира, и потому, увидев его во всем старинном при дверях, сразу ощутил важность остальных господ. И на Пир я попал по ошибке, ибо хоть и был Герцогом, но считался обществом самопровозглашенным, что заблуждение не мое, а скорее недопонимание в родословной. Мне тогда было годков, сколько и вам, людям. И била из моих дряхлостей жизнь, как судьба ударяет. Вот только не подозревал, что на описанном далее Пиру иссякнет и младность моя, и, частично, рассудка стройность. Не усомнюсь я в истинности сказанного, но усомнятся остальные, ибо им неведом был тот чад, что исказил мое нутро, тот страх, что ныне будит меня в минуты, когда стрелки близки к печатям Вельзевуловым. Вот вы бродите умом, жалуетесь, ноете, раздражаетесь друг об друга, так и живете, так и отходите. Мне же довелось побывать на Балу, на Пиру при нем, увидеть свет бесовства и пакости, столкнуться с действом рвотным, узнать о том, почему вы бродите умом, найти причины ваших жалоб и нытья. Но пред тем, как сие описать документально, далекому от настоящей силы и власти надлежит представить портреты действующих лиц, часть из них невидимы, ибо имеют призрачную основу в самой сути. Обычные коммунисты духов не видят, Уголек им кажется ветром, а скопище духов для них — лишь тьма. Но мне все ведомо, ибо в прошлом обучался на Экспликациях несколько лет, оттого стал прозорливее кровавого бобра и яростнее кислотного шершня. Даже сигил свой имел, утвержденный при помощи связей. Был на Пиру Граф Троицкий — безрукий хозяин змей, крововожделенец, чертокровный гад. О нем я не наслышан. Был Председатель Грач Октябрьский — неудобный, но абсолютный глава октябрьского сельсовета, пьянчуга и хитрец. Грач являл собой не птицу, ибо не летал, и был бледен, как нынешние лимоны и современные девицы, но дел он в Октябрьском натворил, — сказывалась председательская натура, ети ее. Третьего дня довел до слез Машку, бредущую по прогону с бидонами молока. Та их выронила, плюхнулась наземь, испачкала платье. К вечеру напился ерофеича и неприличным жестом смутил крестьянского Петра. Тирании грачевской не было меры, таким он был. Народ к Председателю испытывал неназываемое, но тяготеющее над добродетелью. Думали его ночью умертвить подручными средствами, да только заговор был раскрыт агентом Павловым, что при иной, отличной от Ордена, но тоже властной организации, расследовал в Октябрьском случаи сатанизма и был уполномоченным стукачом на четвертушку ставки. Он, сиречь Павлов, переписывал исходящие с местной почты письма на те, которые разумел. Непонятные символы и рисунки (которые, ориентировочно сатанисты, тоже работавшие под прикрытием, отправляли в уезд) заменял иллюстрациями и цитатами из собрания сочинений В.И. Ленина. Разрывал входящие письма, от новых и новых властей, о смене политического режима, потому что до села эти изменения доходят косвенно, но всегда дублируют проблемы не политические, например, неурожай, а к устоявшейся символике многие уже привыкли. Рылся по колодцам и подолгу вглядывался в глаза местных свиней. Одним словом, был при деле, при партии и предателем местных древних поверий. Что странно, не вонял. Грач? А что Грач? Поныне, будто в печи замурованный, в сельсовете сидит и смердит, сука. Именно при нем нудисты-каннибалы, под видом духов насыщающихся грибниками, стали мелькать в новостных сводках Знамени. При нем случилась монополия на торговлю окурками и вопиющая бюрократия. Так вот, о панинском Председателе верное мнение складывается из летописи соответствующего села. Гвидон — напыщенный и самовлюбленный дворянин, не работавший ни дня — жестокий душегуб по велению распутного сердца. Губернатор Щукин — руководитель всех сопряженных с упомянутыми лицами мероприятий, уездный чиновник, слепой старик, не посещавший ванну с рождения ныне покойной дочери — роженицы трех псов войны. Ледяные оковы душат рыб в прудах, поодаль от заброшенных сел и деревень. Сие — зима. Все синее и светится белым, и ветви деревьев хрупки, как сухие кости. Сие — январь. Хорошие хозяева кочегарят свои паровые машины, запрягают тройки по острой нужде, — сие январская ида. За входом творился жертвенный ритуал, предвкушением для которого были бал и пир. Притом у каждого на свой лад. Кто из демонов топил в масле вниз головой девственниц, кто рубил барашков вдоль, кто ритуально сжигал сам себя. Просторная подземная зала имела куполообразную форму, вширь, как ввысь, а ввысь, как полсотня метров, украшалась на манер лучших образчиков готических жертвенников и вызывала религиозный трепет. Имплозия грязи развернулась в помещении накануне моего прихода, потому первое, что бросилось в глаза — то, как кинулся в тонный чан с вином Гвидон. Нырнул, да не всплыл, похоже утоп, в патологоанатомии не силен. По крайней мере, я его после того рокового действа больше не видел. Зала освещалась только огнем, который плясал тут, где хотел: на свечах, на облитых маслом иконах, на поверхностях глаз собравшихся, на слезах пленников и священных (насколько это слово уместно) жертв. Плавильни лили жидкое железо в рты и пупы молодых юношей. На кострах плясали девушки, но огонь их не горячил, их горячили винные пары, восходящие от испарений прыгающих по полу желудков, хотя и пламя прыгало на кожу, да с разных сторон. Даже горел не только снизу вверх, но и наоборот, и с правой стороны в левую. Тут и там сгорающие страдальцы жутко манерно выгибали пальцы и последний раз плясали всем телом. К мессе Щукин объявил о чаде, огня стало больше. Троицкий то и дело мазал мимо помидора, попадая вилкой в глазницу Кашке. Лаврентий, приглашенный из Панино для исполнения полюбившихся злыми духами композиций, было запереживал о согласии явиться, но когда спустили псов и окуренную дюжину баб лишили тканей и костей, серьезно испугался. И не зря. Грач, не пропускающий ни одного поднятия бокала, взял в руку прядь волос Катерины, доставленную со дна, слипшуюся с нечистотами и илом, покрытую медью и бронзой, и провел ей по своему лицу, а потом и проглотил. Затем, в жаре, принялся жухлое тело органщика пороть, что вызвало хохот бесов. Я воздержался смеяться, а опьяненные развратом и духотой мертвые души, благосклонно к моей судьбе, сей факт не заметили. Из музыки были еще низкие ритмичные барабаны, но я так и не понял, кто исполняет. Судя по ритмическому рисунку, точно изображавшему парад масляных чебуреков, и невероятной скорости игры, должно быть одной из барабанщиц была душа старого панинского звонаря. Гогот стоял жуткий, бесы скакали на лягушках, черти ходили на руках вниз головой, наливая глазницы кровью и жидким гноем, лизали залежавшиеся котлеты, духи колотили по металлам, души из выделений выкладывали на полу бранные слова, наверно и нечистый явился, мне так показалось, в мантии гиперболического кроя. Стрижи с тремя крыльями бились о своды залы, падали, плодились и тут же их потомки с другой уродливой мутацией, связанной с неправильным числом органов, брали разгон вверх, чтобы побыстрее оставить жизнь. Припоминаю и двух прокаженных на велосипедках: они раз за разом, подобно стрижам, бились о стены, второй трогал лицо за разные части и не ехал, но их достаточно быстро отдали на корм бешеным псам, что на привязи в миниатюрной нише, предназначенной, видимо, для бассейна. Содержались собаки на человеческом мясе, а костями только играли. Как их с ума сводили, я не знаю и знать не хочу — увидел их уже сбрендившими, и то один раз, я больше по заборам. Не собачник, не кошатник, птичек немного, но они меня хуже. Стаи крыс суетились с инструментами тут и там, ворочали горшки и плошки с жиром и салом, вооружались столовыми приборами и кололи друг друга в дуэлях два на одного. Чуть заскучавший Кляпко сообразил петлю из связанных струн сломанных гуслей и принялся подвешивать на нее Веру, которая очнулась недавно от шока, конфет и шампанского. Перед тем как повиснуть, в глазах Веры застыло непонимание. Жуткая псина с кукольным лицом, доставившая бабу на праздник, восседающая на троне слева, под чаном с нечистотами, рычала стальным грохочущим голосом алхимические заклинания и кусала за мягкие места пробегающих мимо гуманоидов, — ее не волновала судьба ведьмы, на которой уже повисли улитки и слизни. Щукин тоже, но на ощупь, ибо был слеп, хватал кочергой и сшивал глаза всем попавшим под руку. Неумело, но воодушевленно, черной от спекшейся крови иглой, нитями с одежд девиц, крестиком. Свежих девиц подсыпали в залу из подсобных помещений Окиш и Кляпко, уполномоченные к реализации технической стороны собрания. Судя по сбивчивости повествования, надлежит уточнить, что совокупно, опиши я всё действо под тайным октябрьским залом, любому здоровому стало бы худо. Да и нет у меня необходимости каждую деталь в этом хульном танце сопоставить со вменяемой картиной. Потому я, трясясь глазами, повествуя о сюжетах, мною виденных, благо пропущенных было больше, оставляю вид итогового полотна на своей душе и на восприятии каждого, кто услышит этот протокол. Губернатор, утомившись от шитья, прогуливался между угольными машинами, нанося на себя подобранную с воздуха сажу, поскользнулся о масло. Сухая голова ударилась о пол, а грудная клетка сломалась в трех местах, исправив заметный кифоз, но нанеся смертельные травмы. С того момента Щукин жил последний раз, захлебывался слюной, трогал за разное тела людей, наполнявшие залу из кулуаров, с каждым часом все интенсивнее, пока не приставился тоже. Человеческий ресурс тут ценился только за то, что был эмпатичен, в отличие от гнилостных духов Губернатора, председателей, Графа, ресурс которых преимущественно рвало. Тех, кто тошноту сдерживал, разрывал вопль сожаления об угасающих днях. В коконе из лоскутов плоти испускал дух мой знакомый. С ним я встретился взглядом подле стола, забитого недурственными яствами, которые, к слову, у меня вызывали лишь тошноту, хотя брезглив я, из обыденного, только к кефиру. Зато виноград был, он мне близок. Страсть творилась, потому не рискнул близкому помочь, да и кто он по имени, так и не припомнил. Но точно знал этого мужика. Может на току в детстве работали. Я становился скачком между страдающими людьми, стараясь избегать взглядов редеющих зачинщиков, созерцая извращения тела и души на любой лад. Вот у девицы ссушились от огня глаза и она стала походить на крота, вот выламываются суставы двух несчастных под весом перевернутых крестов, а тут вот лопаются сосуды у чувствительных к давлению и в целом душно, не приятно. Изо всех сил не уютно. Притомилась моя раненая душа на стыд и срам смотреть, и я потихоньку, спиной вперед, слегка в приседе, дожевывая горсть винограда, ретировался к выходу. Кляпко запротестовал руками, заметив меня у входа, но я, не дожидаясь его реплики, бросил: «Не беспокойся, оно еще немного отдохнет, и я тут как тут. Оно должно отдохнуть. Иначе никак». Сработало. В Октябрьское я с тех пор ни ногой, желания и времени нет, строю заборы, потому что старый у меня хоть и хороший, да не идеальный... А через новый и забулдыга ни один не перелезет. Зазаборить Межу по грудь — задача простая, и детям под силу, но междузаборье я уверенно засаживаю шиповником, чтобы не только материальных лазутчиков ловить, да приправил кипреем — тут, там. Баклуши бить, да сладострастию предаваться — дело нехитрое, а строить изгороди — нынче из рук вон плохо могут. Разве то заборы из шифера? Пластиковые! По пуп мне, молодому! Тьфу, смотреть противно. Без бетону городят оградочки, егозой брезгуют, рва хорошего не видел полжизни. Вот сижу себе теперь спокойно, в герцогстве, и далее сидеть буду. Хоть и Герцог, но нет надо мной короля или губернатора. А был бы кем до герцогства, то и герцога надо мною бы не было. Глядь какое небо тревожное сегодня. Не чистое. ВЕСЕННИЙ ПРИХОД По весне особенно тяжко приходилось из года в год Гренке Долговязому, и не только из-за имени и прозвища (все его звали Черномырдиным), а из-за особенного сезонного воздуха. Гренка терся о дубы голым, пил из луж, кидался бодаться с овцами и забил до смерти школьного коня. О последнем слышал со слов администрации школы, но верится слабо. Уголек ситуацию не прояснил, ибо был чужим среди обычных лошадей и не понимал их языка. В этот раз Долговязый на бересте нарисовал разных обнаженных фигур и в людных местах декларировал о том, что выход человека — в спанье. Мол-де, сон на голову полезнее и интереснее реальности, и все, что следует делать вне его, так это обеспечивать себя едой, водой и роскошной койкой. В полемику с несогласными чудак не вступал, предпочитая уединиться в еще пустующей охотничьей хибаре для производства новых агитационных материалов сплошь с обнаженными барышнями. Девы на листовках были что надо: пальцы рук походили на снежинки, грудь преобладала над остальным телом, из голов женщин вылезало до дюжины процарапанных гвоздем волосянок. Одним словом: попробуй повторить рисунок, а выйдет смелый авангард, или обыденный китч. Сам Гренка был чрезвычайно занят пропагандой, и на сон времени не хватало. К апрелю закладывал в мешки под глазами папиросы, а сбивчивость речи отлично гармонировала с общей абсурдностью его учения. На морально-волевых усилиях до середины марта Гренка держался, но нет-нет, да возвращался к старому, лопая разбившихся о церковь ласточек или лепя хлебные скульптуры из навоза. Со временем совсем измаялся и в кустике за клубом заснул мертвенным сном, повторно коснувшись богини, что с оттепелью являлась ему в мечте. Только не помер, как могли бы обрадоваться родители детей, которые находили под кроватями сыновей берестяные листовки с лжеучением, а проснулся к следующей зиме, обросший, даже в клыках прибавил. Ну уж зимний припадок оставлять без внимания никому не удалось, ведь Гренка рычал, царапал объявления на административных зданиях, пробрался в зимовник дяди Антонио и покалечил тому всех гусей. Было решено устранить из ружья социально опасный элемент, а кем решено — неизвестно. Пуля до адресата дошла, а тело передали Несмеяну, без протокола. Как ни крути, весной всякому свойственно совершать ошибки, поддавшись мимолетному духу авантюризма, вдохновиться на то, что сделано не будет, а жалеть об этом можно и зимой. Вот и Казначей Октябрьский, Филя Кутилкин, соскучился по приснившейся ему хорошей жизни и начать изменения решил с основ. Закопал свою уборную и только тогда принялся думать, как лучше сделать. Терпение, однако, не вынудило его принимать поспешные решения, а лишь испортило пищеварение. К иде августа на участке Фили было построено отхожее место с галереей, стеклянным куполом на высоте десяти метров, мраморными скульптурами, вырезанными лобзиком и гвоздями, зоной отдыха и небольшим бассейном, с подогревом от прямых солнечных лучей. Сто потов сошло с Кутилкина при работе, денег понадобилось столько, что в школе не досчитались учеников, умерших от голода в результате реформ в столовой. Но результат стал местной достопримечательностью, значит был оправдан. Филя быстро отбил деньги на строительство, витражистов и мозаичников, устраивая экскурсии по галерее при входе и на аренде самого нужника. Местные копили деньги и продавали скот, чтобы справить в архитектурном и интерьерном шедевре свадьбу или похороны. Вот только жизнь казначея не сильно переменилась. Все так же в моменты нужды, будучи на фаянсовом троне, смотря на фрески с чудными сюжетами и изысканную лепнину, он ощущал зловоние. Канализации и водоснабжения в Октябрьском не было, потому что народ был не привыкший, хотя в большинстве своем и опрятный. Газ был у избранных, а на тему воды в отхожем месте никто до Фили и не задумывался. Даже образование инея на коже в зимние месяцы не раздражало местных во время справления нужды, наоборот, считалось, что в холод пахло меньше. Кутилкин же ненавидел свою жизнь, возможно, в первую очередь, из-за санитарных неудобств. В детстве чертил акведуки, продумывал их строительство в селе, но революция сильнейшим образом отвлекла юношу. Теперь, когда массы под землей были укрыты храмом из дорогого материала, они не замерзали зимой и продолжали пахнуть круглый год, Филя был раздосадован пуще прежнего, хотя холод нужника и обыденность чертовщины унесли давеча его первенца Гилю. Гилька боялся справлять нужду после заката, особенно зимой, оперируя к страшному механическому псу, который откусит ему половину седалища. Поборол страх с психотерапевтом, но так и случилось. Жуткая псина с пластиковым лицом откусила в декабре у Гильки все от колена до пупка. Весенним утром жена казначея видела возле нужника: муж разбрасывал кал руками, плакал и жалел себя, роптал на музу и на свои сны, на красоту и на природу человеческого устройства. Не мог мужчина вынести такую несправедливость в светлом образе людском, да заболел. И помер в лихорадке и бреду на десятые сутки. Похоронен был, разумеется, в своем магнум опусе. МЫШЬ ПРОТИВ КУРЕЙ. НИСХОЖДЕНИЕ. АКТ 2 Отец Квазимирки мешал бетон на участке для заборных столбов, а сам мальчик стоял рядом, на всякий случай считал ворон. На многолетнюю пихту, что на соседском участке с три локтя до холки, бесшумно спланировал сокол. Квазимирка смекнул — то был некий знак, и был абсолютно прав. За воротами приближался гвалт голосов, сначала неразборчивый, потом с отчетливыми угрозами здоровью. В поле зрения строителей на пару секунд угодил комок местных, поднимающих за собой пыльное коричневое облако, от которого отсеивалось каждые метров сто по человечку. К участку Квазимирки отвалилась бойкая бабушка Глафира. Квазимирка выплюнул соломинку изо рта и заинтересованно вгляделся в чумазое морщинистое лицо. То начало говорить сразу же, без прелюдий, без вопросов, мол-де, как это вы не знаете, все уже знают, а вы не в курсе. И надо же такую змеюку на груди пригреть, и вот что делает злой дух в проклятом теле, а церковь на то и нужна была, да не уберегла. Вздыхала часто, глаза закатывала по кругу, прямо сквозь внутреннюю часть черепа, грозила руками то в сторону неба, то в сторону удаляющейся толпы. Дело, после выяснения, обстояло образом странным для здешних мест. Мышь — кот бабы Валешки — был тощим и жилистым хищником, а на мой взгляд от собачьего в этом коте было больше, ибо походил Мышь больше на злую лису. Каждое полнолуние этот забияка ел куриные головы прямо с живых кур, притом чужих. Вот и этим днем соседка Глафиры вышла напоить курей, а тех, на глазах у хозяйки, Мышь обезглавил, обмазался кровью, вильнул в поясничном отделе и через подкоп удалился. Это стало последней каплей, и октябрьские подняли бучу, похватали вилы, натерли кулаки и бросились к Валешке. Та не открывала, и пока в ее избу ломилась толпа, кричала, мол, не ее это кот, а то, что она его кормит, так она каждую голодную тварь накормить может, и с чердака, в подтверждения своих слов, швыряла в переполошенную ораву горячие блинчики. Соседка Глафиры мало того, что потеряла всех курей утром, еще и горящего теста с маслом получила на лицо, взвыла и потеряла сознание. Ее чуть не затоптали, но повезло. Валешка же была старушкой немощной, под стать своей лачуге, дверь в которую таки выломали. Успела только приложится хорошенько сковородкой по чьей-то морде, прижатая в красном углу разъяренными сельчанами, и поспешно, чтобы не мучаться, испустила дух. А жаль, Квазимирка у нее на празднике урожая и колядки угощался щавелем. Да и Мышь котом был действительно бездомным. Я его видел часто возле дома Чеканутого. Глаза навыкат, терся о стены и дверь, иногда в широкой шляпе, иногда в костюме из старого мешка картошки. Но Вячко из-за одиночества все более замыкался в себе под конец и дома гостей не встречал. Мог обмолвиться на рынке с кем-то парой рыболовецких хитростей, но его особенно никто не слушал, и говорил он собеседнику в затылок. День за днем и вот уже Вячко Чеканутый свой в желтом доме. Так вот, кот Мышь, по моим наблюдениям, на кота был похож слабо, о чем уже упоминал. Я раньше даже в Панино котов, которые роют землю, не видал. Да и убивать ради удовольствия свойственно старшим братьям этих тварей. Куры, конечно, казни заслуживают, это факт известный и обоснованный в литературе прошлого, но сомневаюсь, что Мышь ту самую литературу читал. Да и лапы у него были коротенькие, передние смотрели пальцами друг на друга, усов считай не было, морда вытянутая и характер очень энергичный. Думал поначалу, что Мышь — пес, а не кот, но в полнолуние он не выл, а убивал, только изобретательно, используя веревки и клинковое оружие, потому был вне подозрения. Не было управы на кошака, да и грех на душу брать никто не хотел, а Валешка, как все посчитали, заслужила: невиновный сопротивляться со сковородкой не станет. Решили просто заместить кур гусями, они не такие мразные от природы и забавные весьма. Если в правильную часть гусиного тела стукнуть легонько палкой, звук получается такой, будто шланг резиновый крякает, — чем не забава ребятне. Мышь гусей не боялся, но убивать не повадился. Пух себе со скуки, кое-как пережил зиму, даже цвет менял на белый, потом вернул все как было да и переключился на людей, ибо осознал свою социальность. Первой жертвой, в полнолуние, как положено, стал бродяга из Гаршино, который путешествовал по деревням и селам на одноколесном велосипеде и устраивал концерты на баяне при площадях у домов культуры. Так и не сочинил он ни одной своей песни. А голову Мышь отгрыз особо жестоко, прямо по пояс. Стало понятно: кота надо хоронить принудительно, ибо он — душегуб. Объявили награду за поимку, развесили рисунки твари на столбах, и только как был умерщвлен главный бухгалтер при Октябрьском, полиционеры зашевелились. Устраивали облавы, проверяли документы у всех подряд. Школьников, у которых при себе имелось пару желудей и рогатка, отправляли в участок на выяснение причин. Ушлые сельчане резали своих котов, красили их на манер Мыша и тащили трупики в администрацию. Да только кошак уже пропитался кровью насквозь и был скорее алым, а такой краски сыскать можно было только в Уезде, и то, много позже. Жалко души человеческие, жаль здание детского садика, которое, предположительно Мышь, по крайней мере по документам, в очередное полнолуние изрисовал рунами и печатями богохульными. Они, печати, отсылали к космосу и фатуму и призывали, мне так показалось, к ожесточению и насилию. А чем закончилось — я рассказать не могу, потому что в развязку сидел на речке, по которой водомерки уже начинали чертить геометрию. Следов борьбы в селе не обнаружил, никакого суда и следствия вроде не проводили. Замяли дело, попросили не упоминать более, а чего не упоминать, повторюсь, не знаю, но убийства прекратились. Не знаю, можно ли к той истории отнести ряд событий, последовавших после исчезновения Мыша, но упомянуть их, наверно, следует. Красноперки в реке — все, перевелись. Муха-отец отлип от клейкой ленты в тот же вечер. А днем позже, в запечатанной канистре рапсового меду, за Межой, в борщевике, был найден человек, предположительно в канистре и утонувший, но не засахарившийся. Недельку спустя народ ощутил непреодолимое желание пожевать червей, что, кстати, благоприятно сказалось на общественном здоровье и пагубно сказался на психологическом состоянии приезжих и дачников, а значит, история имела счастливый конец. МЫ ТУТ ЗРЯ «Т точно я не испытывал никаких трудностей с самим собой и не до конца понимаю причин моего пребывания тут. Выменял за сигареты листок с пером в надежде сообщить о некоторых обстоятельствах, которые вынудили меня лишиться курева. Пишу я не пришедшим по непонятным причинам близким, видимо дни приема в этой декаде лет отменили из-за загруженности. Все началось весной, когда моего брата, Гренку, прибрал к себе нечистый. Много по той весне отлавливали буйных, а я и товарищ Глава Правобережья Марток Крокотищев под руку попались сотрудникам с сетями. По прибытии в больницу меня отвели в светлую и отремонтированную приемную, конфисковали механические часы, нательный крестик из латуни, перочинный нож и сложенную вчетверо карточку обнаженной женщины. Заставили подписать, что больше ничего при себе не имел и тут же, не выходя из кабинета, диагностировали дисперсию, но что с этим делать, не сказали. Как сам потом понял, в меня все цветное входит, но не выходит, видимо особенность строения организма, а не мозга, о чем я и сообщал главному врачу на обходах позже, но он меня не слушал. Он никого не слушал, зачем ему, он тут главный. В шестой палате восемнадцатого отделения ремонта не было, на это сразу обратил внимание, а как помылся, ведь попал сюда в ежемесячный санитарный день, принялся знакомиться с соседями. Мартка, о котором уже упоминал, определили на соседнюю койку, но без матраса. Он тут уже бывал, раз в год навещает старых друзей по другим палатам. Особенно буйным он, конечно, не был, просто когда его донимали духи по малолетству, стукнул сестру кочергой и в камине ее приготовил с подберезовиками. С тех пор чуть что, так его возвращают сюда. А матраса не было, потому что он на нем рисовал пентакли и голых животных. Возле двери лежал Вячко Чеканутый, весь перешитый. Ему тут самое место, хотя соседство с чокнутыми мне неприятно. С ним все понятно, лежит и ноет о судьбе, работать не хочет, не курит, ест и ноет, непонятно о чем. Первое время мне было неуютно. Дома снаружи у меня в общепринятом понимании не было, зато за Межой, после пожара, в котором дом мой сгорел, вырыл нору и к поимке в Октябрьском уже вполне уютно ее обставил. Но года два переживал, что без моей руки там все испортится, да сейчас уже забыл. Питаться я привык мало, потому жидкая еда мне тут не в новинку, остальные или привыкли, или смирились. Маслов предлагает мне выменять приправу за сигареты, но состава я не знаю, а на перец, соль, сахар, котов, пыльцу, шерсть, яд и дураков имею аллергию, поэтому не рискую. Он же рассказывает мне каждый день историю про велосипед, мол-де, когда ехал вдоль поля, не педали крутил, а педали сами крутились из-за тракторного сердечника. И мол, потом все переменилось, ибо он был красный, а красным знаменем прикрывались его друзья, когда шли на революцию. Историю эту я решительно не понимаю, но внимательно слушаю, чтобы не провоцировать глупца, хотя драки тут явление редкое. Обычно от драк поучали санитары, шлангами. И отбирали за нарушение порядка папиросы и чай. Но стоило вести себя хорошо, могли и поощрять. Мне на пятую неделю разрешили подметать территорию, хоть и следили пристально, но оно и понятно, я был новенький как для персонала, так и для местных. Особенное внимание пациенты мне уделяли, когда главные по отделению открывали уборную и разрешали в ней табачить. Кабинок там никаких нет, а отхожих мест по счету шесть, каждое друг напротив друга. Так или иначе, я вынужден отказывать в папироске окружающим, поскольку и сам редко курю из-за отвращения к месту и процессам, и на услуги разного рода надо бы табачку беречь. Хотя до тех, из десятой палаты, не опускаюсь и окурки не собираю, в связи с чем все еще приходится наводить разного рода суету, чтобы нажить себе капитал. Пополнять табачные запасы тут можно двумя способами: за услугу санитарам или за услугу пациентам. Первые ведут учет помощи и каждые две недели по своему протоколу выдают из мешка целые пачки. Вторые могут все дать на месте, сразу, по договорному курсу, но попадаются потные или смятые самокрутки. Мне больше нравится первое, поскольку изначальный запас курева у меня имелся, а работенка на санитаров была непыльная. Мелкая возня по столовой, уборка во второй палате, что возле нужника, — там все лежали и никто не вставал даже на обед, питались исключительно пилюлями и периодически менялись на новых, но таких же безнадежных. Этих тоже бьют шлангом, но не за дело, а для предупреждения остальным. Правда всем в той палате на боль все равно, как и на все остальное. Ближайшие соседи ко второй палате утром, когда всех выгоняют в общий коридор, до завтрака ползут к батареям и возле них пытаются доспать то, что санитары по ночным обыскам отнимают. Правда обыски обычно безуспешные. Сальвадор и Парамойский постоянно в вечеру заваривают чай и только перед официальной проверкой все прячут. Они, мне кажется, тут по ошибке, потому что постоянно проигрывают в шахматы. Хорошим пациентам иногда дают доску без фигурок. Обычно их лепят из хлебного мякиша или договариваются у кого где и что стоит, но многие играют в диагнозы, а вернее, их коды. Ходят пешками над правыми слонами сначала, потом слонами, по ходу на каждого. Между ходами долго думают, а когда и пешка, и слон походили, пристально смотрят на пустую доску до обеда и договариваются начать игру сначала, но завтра, эта, мол, больно причудливо пошла. На днях немой, я не знаю как его зовут, он только в шахматах жестурой показывал ходы, а в остальное время сидел и смотрел в желтую стену напротив дежурного санитара, — приписал себе диагноз, по которому может ходить левый конь и пешка над ним. Тогда и началась заварушка. Мне показалось, что оппонент неправильно немого понял, но утихомирить их словами было уже трудно. Сначала кидались воображаемыми фигурами, потом немой взял доску и стал ею махать, да еще и плеваться в разные стороны. За что, закономерно, получил шлангами и был переведен в другое отделение, видимо. Я его с тех пор не видел. А зачинщика не особенно наказали, хотя пригрозили на следующий раз бить палками. Поставили на колени в душевой и приставили меня, за понюшку нюхательного табаку, караулить трое суток. Даже еду мне приносили, чтобы я не отвлекался. Но табаку так я и не нюхнул, потому что переназначил этот долг новенькому из пятой палаты, докинул сигарет и разжился вот этой бумажкой и чернилами. Все устаканилось, в общем, дорогие близкие. То, что я вас сильно ждал, то было от недостатка твердой пищи, но сейчас все хорошо. Я каждую получку вымениваю полпачки на послеобеденное яблоко дурачка из третьей палаты, и того в неделю у меня четыре, а то и все три яблока, что больше, чем у многих. А вот без стакана мне первое время было туго. Раз в неделю в собственные тары санитары наливали кефиру. Притом только в тары, в ладошки не лили. Но я и из этого выход нашел. Просыпаюсь в полнолуние не далее чем когда-то недавно, а соседи по палате лежат на животах, руки в шеи, смотрят на луну. Я испугался, конечно, с сумасшедшими спать и всю ночь глаз не смыкал, потом досыпал у батареи под присмотром санитаров, в коридоре. И тут мне пришла мысль. Известно, что ночью не спать — нарушение распорядка, а стукачество — дело тут благородное. И шантажом у Мартка забрал его стакан, который тот предусмотрительно всегда проносит на территорию. Хорошо все, не приезжайте, у вас, наверно, хлопот полно, раз вы про меня забыли, или случилось чего, а у меня мало тут тревог. Хотя выпустить обещают в следующем году, я даже не знаю, зачем уже. И уставший желтый цвет стен меня выводит из себя, я потому себе уже дюжину левых фаланг на пальцах отгрыз, но постепенно учусь представлять, что то не уставший желтый, а пепельный красный, как кровь поганых санитаров, стекающая по моим телесам». КУЛЬТ ЛЖЕАПОСТОЛОВ Я, как и многие, тоже себя объявлял лжеапостолом, только изначально о своем выдуманном статусе говорил. Мол, каждый первый апостол тут не настоящий, а я настоящий, но не апостол, а лжеапостол. За мной, увлеченным религиозными играми, стояли некоторые духи села. С ростом доверия Уголек склонил передо мной голову, был оседлан и всласть мною объезжен. Подтянулись призраки ушедших из Панино людей, погибших на охоте зверей. Только те, чьи сердца оставались невосприимчивыми к затеям такого толка, были в стороне и точили клыки. Культ мой чтил, как понятно из предыстории, честь и не претендовал на мирское, потому был скорее кружком по интересам, в котором мы собирались с духами и болтали об Универсе и его таинствах, часть из которых нам уже было позволение наблюдать. Атрибутики у призраков нет, как и горячности живой, зато есть умысел, и у всех разный. И на руки друг друга мы можем взглянуть и сделать вид, что от касания о чело нам щекотно. Математик местный, например, и после упокоения в синем огне изучал посредством геометрии законы преобразований, но после загадочного мероприятия, от которого весь центр Октябрьского всю ночь ходил ходуном, а накануне пропадали люди, я о нем не слыхал. Мы с Угольком любили грибников заводить на прекрасные весенние опушки, только вот не всем это нравилось. Ксюшенька помогала в амурных делах всем подряд, но это приводило к печальным сценам, разводам и убийствам. Хоть у нее и выходило сводничество, контроль за возлюбленными она не осуществляла, а как известно, без поддержки мертвецов не будет счастия в любви. Аглашка и после смерти не отказалась от своих религиозных убеждений и отрицала нас всех, как равных ей, что в целом мало кого огорчало, ибо выглядела она с разорванным животом не товарно, даже по меркам духов. Романов вернулся после кончины в Октябрьское, с ним мы закуриваем по вечерам трубку и общаемся на тему театра и кино, он искусством увлекся, когда прахом посыпалось все, что он сознательную жизнь строил да выращивал. Гвидон было тоже хотел ко мне поступить, но я их род знаю, это из-за таких люди сдаются и испускают последние вздохи зимой, из-за них рыба перевелась в реке. Плохой он душок. Не принял его, дабы не порочил нейтральное имя культа. Раз уж люди — то единственное, что тешит нашего брата, не стоило бы их губить ради секундного злорадства. Некоторые из нас, увлеченные философией наблюдения за живым, старались помогать дурным и прокаженным, но у злого духа обычно средств воздействия больше, а пассивных ждет родство с камнем. Хорошо было умершим, и баланс присутствовал, да только суждено стариться, и со временем, без суеты мы стали забываться, становясь призраками пыли и заброшенных чердаков. Хорошо быть умершим вдобавок и потому, что более не стыдно. Я тому пример. Как Буденный после отхождения в иной мир запитал к курам, только при жизни, и когда охотился из ружья с дедом на птицу, злился на это царство, поскольку думал что птица и курица — единое. Потому, когда за трепетом крыльев над прудом показался аист, я всем телом деду намекнул о необходимости стрелять. Птица была ранена и упала на центр пруда, а я рассудил, что ударной волной от выстрела ее можно будет и добить и отнести к берегу. Дед потом жаловался, что много лет подряд слышал в вечеру аистиный крик, а я его слышу и сейчас, но уже не такой скорбный. И утку, угодившую в сети, по юношеству подобрал с лодки и пытался починить ей лапу. А по итогу сжег. ДОЛЯ КУМОВСКАЯ Администратор школы по общим вопросам Птичкин мрак какой был. Общих вопросов перед школой никогда не стояло, но в конкретику мужик не умел, а за место держался, как покойник за нательный крестик. В подчинении у Птичкина был шурин Клепа и крестница директора — Чернопалова Лилька. С фамилией последней я не уверен, она пять раз выходила замуж, и иногда мужья меняли свою, а Лилька возвращала девичью. В паспортном столе бабу презирали, по понятным причинам. Коллектив получался не из лучших, но очень дотошных коллег. Когда приходилось решать не общие вопросы, а сформулированные, например: организовать кормежку детей на экскурсии в лесу, собрать подписи по голосованию, данному из Уезда, нарисовать стенгазету про курение белены, отдел Птичкина хватался за головы синхронно и начинал носиться от стены к стене и причитать. Клепа шмыгал носом и хныкал, Лилька, обращаясь то ли к Богу, то ли к самой себе, бубнила цифры и имена себе под нос. Птичкин, если дело не разрешалось административно-хозяйственным отделом, жаловался директору на тяжелые рабочие условия, задачи, не сопряженные с его отделом и на всех коллег, включая и Клепу с Лилькой. Делать администрация, это не было секретом ни для кого, ничего сама не умела, но была очень важной, серьезной, на короткой ноге с руководством. Однако Птичкин был вовсе не дурак, как могло показаться, а скорее хитрец и рыхлая жаба. От последнего он и прибегал к хитростям и доносам на своих сотрудников, а как следствие из первого, избегал любой работы, поскольку ни в какую не умел, это правда. Давеча случилась похожая история. Администрация сидела с ногами на столе, жалуясь на любые мелкие поручения, на которые у них не было времени, а для мероприятия в честь юбилея смерти Вождя и полуюбилея Грача директор запросил у Птичкина сотрудника на раздатку листовок у площади. Клепа зашмыгал как не в себя, пожаловался на жар, озноб, головную боль, вздутие прямой кишки и сердечный кашель. Лилька, в целом, согласилась, но попросила уточнить время проведения торжества, чтобы успеть на сеанс к мастеру, который что-то делал с когтями женщин за трехзначные суммы раз в весну, а потом уезжал тратить заработанное на родину. Косовой пожаловался на бабу директору в тот же час, мол-де, не интересно этой твоей свахе, сестре или как ее там работать, а зарплату отдела на троих приходится делить. Но в этот раз не обошлось. Хозяйственники были заняты своими делами, которые им директор лично поручил. Потому он, директор Свекольников, за обедом подсел к крестнице и поинтересовался, как это так получилось, что она приказа непосредственного руководства ослушалась. Лилька на белом глазу рассказала, как был разговор, и снова уточнила детали задания, а Свекольников обратился внутрь себя за советом. Много он за свою трудовую деятельность повидал тунеядцев. Многих был вынужден, в силу непреодолимых обстоятельств, содержать на окладе. Но наглости Анастасия не оценил и не стерпел совершенно. Проучить бы его, а нет воспитательных мер для таких людей. Зато зачесался в затылке директор, есть идея. Ночью того же дня Птичкину в дверь постучали. Тот ее открыл и увидел на пороге горсть облигаций, оглянулся по сторонам и сунул бумаги за шиворот халата с невозмутимым лицом, после чего огляделся снова. Поодаль, у ворот, лежали талоны на водку, стопкой. Их администратор по общим вопросам запихал за левый отворот халата. Через дорогу поглядел, а там — дублонов мешочек. Подобным образом, немного бумаг теряя по пути, ибо те сыпались через рукава и уже не влезали никуда, Птичкин добрел до кладбища. Сам не заметил, как залез в выкопанную яму за упаковкой ваучеров и как все вдруг исчезло. Все: ветерок, бумаги, монеты, радость, работа, усталость, руки и ноги, а главное — свет луны. ВЫПУСКНИЦА ГОДА Конкурс региональной газеты «Знамя» — «Выпускница года», не проводился уже пару лет, с тех пор как победительницей стала Антонина Курочкина, единственная после употребленного накануне спиртного удержавшая бурлящие массы внутри во время творческого задания. Тем не менее, тираж конкурс делал и ажиотаж вызывал среди всех слоев населения, хоть и проводился весной. Известны случаи изъятия награды за то, что победительница провалила выпускной экзамен через месяц обладания ценным титулом. Призом, помимо утешительного упоминания в статье и номерного звания Выпускницы года, была печать фотографии на развороте «Знамени». Неудивительно, что девочки, которым и звезды, и гадания на молоке пророчили остаться в селе до конца своих дней, прибирая за гусями и работая без профессионального роста, особенно трепетно относились к состязанию. Шантаж, покушения на конкурентов, взяточничество и подставы со временем сошли на нет, ибо было понятно, кто на кого и как замышлял. Потому на время публикаций номеров газеты с лжевыпускницами массово отменялись подписки, что хоронило воспоминание о коварной триумфаторше. Приготовления в этом году начались еще, когда сани не были готовы, что, конечно, сказывалось на гладкости учебного процесса, но нивелировалось его скверным качеством. Так Василиса из рода Крестоцветных, и без того худенькая, как тростинка, разогнала свою мышечную массу и стала похожа к конкурсу на человека, собранного из больших мясных бусин. Селька Напасова, будучи и ребенком ранее, и девой ныне, женщиной и старушкой впоследствии, нравилась своей харей только родителям. Но и те предпочитали лишний раз золотком не любоваться. Однако этапы конкурса подразумевали набор баллов в разных областях мастерства и знания, потому всю зиму на кованных жестянках она отрабатывала технику приготовления коронных блюд. Настоящие, в силу редкости и дороговизны ингредиентов, планировалось приготовить непосредственно к конкурсу. Усыпить бдительность прекрасной части жюри должна была форель в сливочном соусе с добавлением чеснока и кунжутного масла. Для непритязательных арбитров предполагалось размороженную скумбрию разделать, филе посыпать солью с перцем и готовить в духовке минут сорок при температуре сто семьдесят пять градусов. Чтобы подчеркнуть хозяйственность, хребет и голова скумбрии, тщательно очищенная от жабр и сгустков крови, варилась с четверть часа с луковицей и кружками моркови, пенка снималась, итоговый продукт процеживался через сито. Мужской части жюри Селька готовила рагу и зити. В казане на четыре литра топилось сало, в течение десяти минут жарились квадратики говядины, после чего добавлялся лук, что было ошибкой, разумеется, а как он золотился, и перец с чесноком, два помидора, томатная паста, кубики картофеля, эссенция капсаицина на иголочке и приправы. Залитое водой и томатной пастой, блюдо тушилось до готовности перед украшением зеленью. Следует подчеркнуть, что методология приготовления других блюд в казане была схожа. Только, допустим, в отваренное в течение часа бычье сердечко, заблаговременно нарезанное, действительно затем добавлялся лук, потом прочие овощи, а томатной пасты и картофеля вовсе не было. Затем Селька начинала снимать зити аль денте с большой кастрюли. В заправку на чугунную сковороду, обильно смазанную оливковым маслом, шли лук, перец, чеснок, колбаски, нарезанные эллипсами, отваренные в свежей воде очищенные лангустины, пюре помидоров. Зити перед духовкой помещались на дно формы, закладывались нежным сливочным сыром, следующим слоем укладывалась сметана и половина заправки. За вторым слоем зити накладывалась оставшаяся заправка, и итоговая форма закрывалась твердым сыром. В духовке около часа, не меньше, рождался шедевр при температуре сто шестьдесят пять градусов. По мелочи девушка спланировала, как готовить нежную печень и котлеты из нута и маша, на случай если в судействе есть городские или некрещеные. Вот только отложенная с завтраков в школе сумма, предназначенная Селькой на изготовление настоящего, хоть и пробного, фуршета, возбудила в Напасовой необычайную внимательность при выборе ингредиентов. День и ночь девица готовила еду, а по итогу была так голодна и жадна, что при дегустации получила язву и выбыла из гонки. Есть подозрение, что богатство планируемого стола все равно посчитали бы взяткой. Из участниц выбыла также сводная троюродная сестра Веры, пригласившая в себя для помощи нечистого. Тот, конечно, вошел в конкурсантку, только участвовать в девичьем конкурсе не стал. Полечка на старт тоже не вышла, перепутав способы применения косметических средств, после чего была доставлена в ожоговое, а затем в желтый дом. Лизавета Кошечкина к конкурсу училась вдохновленно ходить, а жить не училась, потому на конкурс не вышла из-за долгов и обязательств перед работодателем. В силу недостатка участниц география конкурса захватила пару соседских деревень и фавориткой стала Любава из Преображеновки, которая и стала в тот год победительницей, ибо не изводила себя анаболиками, не красила когти и просто, без затей, на этапе объявления вышла с доской из мореного дуба в руках и забила в нее лбом дюжину гвоздей на глазах ликующей публики. Титул, однако, посмертный, ибо вернувшийся из отпуска за границей реквизитор Вальдемар, еще пьяный и горячный, перепутал все, что мог, и часть гвоздей на сцену вынес без шляпок. Ходят слухи, что шляпки срезал местный трудовик для переплавки в бюст Ленина. Соответственно фото победительницы в том году было со спины. ШАКАЛЬЕ! Встречного поезда навстречу летящему самолету желал тщетно пытающийся уснуть в зрелости сумерек пасечник Виноградов. Он жил идеей, усердным образом занималась пчелами и те, будучи родом из этих земель, соты заполняли на манер иностранный. Сота к соте. Любо и дорого смотреть. К Виноградову даже приезжали из «Знамени» брать интервью, когда падеж пчел стал угрожать сладкой жизни бояр. А пасечник все секреты как на ладони выкладывала по привычке. Мол-де, вот аквариум между двумя ярусами дадановского улья для успокоения тружениц, вот мази, которыми маток мазать надо на ночь, вот мой распорядок дня, а вот мои племянники, что ножи греют для реза рамок и занимаются вощиной с сердитыми лицами. Известно, что первый корпус обычного четырекорпусного додоновского формата — гнездо. Второй — трутневый и расплодный. Соответственно третий и четвертый — медосодержащие. Подзоров считает и доказывает следующее: посещение аквариума между техническими и медосодержащими корпусами аквариума параллелипипедной формы объёмом до двух сотен литров приводит к изменению химической формулы меда, но заблуждается в принципиальном отличии глюкозы и сахарозы, так как и сахар считает абсолютным благом, по причине своей причастности к самогоноварению и потреблению. Происходит это, очевидно, из-за успокоения рабочей пчелы при транспортировке меда. Виноградов на этот счет исследований не проводил, и хотя прекрасно понимал в душе, в час молитвы, что эксплуатировать пчелиный строй в капиталистических человеческих целях (с точки зрения морали) минимум некрасиво, оправдывал свое поведение исключительно духовным и научным интересом. Коммунисты же, как известно, аквариумы между ярусами ульев не устанавливали. Тьфу! Все пчеловоды октябрьского сумасшедшие бездари, будто с востока, не видно глаз, роевые семьи — каждая вторая, а мёд рапсовый прямо весь. Такие вот шакалы и продают втридорога так называемы горный, видимо тем, кто гор не видел и пчел с мухами путал. Все такие, кроме Виноградова, а потому последнему и мешают скребущиеся в палисаднике о землю червячки, да червячки, что в соседских яблонях роют тоннели. Что касается прочего шакалья — это в основном приезжие, городские, залетные и дачники. Те лезут к местным со своими понятиями таких универсалий как жизнь, любовь и космос, что сельских, особенно тех, что на дискотеки ходят, вводит в исступление и те крена уже не дают, потому что до зрелости будут пребывать в состоянии похожем на настоящую жизнь, сопряженную с природой, то есть зверином состоянии, поскольку сознание в привычном для городских понимании и все сопряженные и вытекающие проблемы перестают волновать октябрьского человека. Тот, хоть и шакалится внешне, да и лает на незнакомцев, нет-нет да кусает кого, а утром не понятно паста ли у того пенится во рту или слюна, но шакальем в общем смысле не является, поскольку на мотороллерах не катается по причине бедности, на самолетах не летает, потому что страшно, не общается ни с кем, потому что воняет, хоть и не понимает этого. А вот дачники по приезду в село предпочитают отдыхать, что в выходной день местные, конечно, не делают. Да и в любой другой тоже не делают. Потому на речке иногда возникает конфликт между теми, кто на автомобилях и теми, кто на велосипедах и волоком, а то и на паровых телегах добирались до воды. А баянист играет, сидя на складной табуретке, рядышком в такт, улыбается, да вертит головой, когда мимо пролетает шальной аксессуар, вроде зуба или глаза, дерущихся. Недавно вот Клавдия поупырилась, и к шакальному роду примкнула. Молодой кабан в лохмотьях из паутин теневых пауков разорвал ведьмины круги по поляне. На горе девке, которая шла след в след за животным, ибо разорвавший ведьмин круг сам становится его частью, вторгается в колдовскую геометрию, пифагоропротивную, стало не по себе. Клавдию, однако, выбелять не стоит, хоть и кожа ее, как снег, а глаза, как облака были. И раз уж зашло о ней, вот какова она была: ровная, тощая, аки собака, всегда слегка улыбалась, только слюни не всегда подбирала и те, что не попадали в горло, стекали по подбородку на изящную шейку. А на след кабана напала, дабы найти хоть какого-то друга в селе, поскольку все ее ровесницы или ждали внуков, или путешествовали по всему сельрайону, что требовало, помимо партнера, еще и достатка. Клавдия полагала себя из ряда вон выходящей, а потому и томилась в девках какой год кряду, только что не клейменная принцессой. Новообретенное причастие к ведьмовскому распечатало в ней сокрытое от рождения курвовство. Баба с тех пор переменилась, цедила со своих коров сразу кислое молоко, поцарапала бока своей ломовой кормилице-лошадке, а в полнолуние вышла замуж за лесного кабана, упомянутого как «кабан», да только принадлежал он к крови аристократов, о чем сразу не сказал, в силу природной скромности. При тусклом свете, в болотах, напитанных влагой, укрытых туманом, средь ветвей и папоротников, Клавдия воцарилась над родом лягушек да воронов, ибо стала королевой-кабанихой. Хозяйство в селе забросила и ушла жить с мужем в лес. С тех пор видели ее грибники и заблудшие: та носом рыла землю и хрюкала, оскотинилась, обросла на всех местах, в боках ее разнесло так, что хруст стоял. Через пару лет человеческий язык и позабыла, а потом и вовсе стала шуметь по ночам. Ее, тем не менее, после смены власти, следующей за Черным Пиром, притянули к проведению реновации. И тогда шакалы начали работать. Они пасли коров и овец, водили их на водопой и защищали от волков. Но методы были странными. Они не лаяли и не кусали, а просто смотрели. Их взгляд был таким пронзительным, что скот сам шёл туда, куда нужно. Люди сначала боялись, потом привыкли. Они даже начали гордиться своими новыми пастухами. — У нас самые умные шакалы! — хвастались они перед соседями. Вот только шакалы эти от шакалиного потеряли как будто не меньше, чем мертвый теряет от живого. Непонятно какого рода воспитательная работа проводилась с отщепенцами, коли те становились гипнотизерами скота, но в хорошую погоду взгляд шакала мог заставить стадо коров, а иногда и толпу кур, принимать понятные с высоты птичьего полета геометрические формограммы. Кто-то считает, например Гирька, что таким образом подается знак наверх, но никаких расшифровок не дает и вообще в посмертии говорит так мало, что не понятно, можно ли ему верить. ПАМЯТОВАНИЕ О МАРТЫНЧИКЕ Всякого рода красоту доводилось мне видеть, вся красота угасала в моих бессмертных глазах, но больше всего я сожалею об одном местечке на Мартынчике. Я его увидел еще при жизни, в Панино. Со старым другом прогуливались по округе, причитали об изменениях села, о деревьях вдоль дома культуры, мечтали и, чего скрывать, покуривали. Он, мой старый и единственный друг, был из тамошних мест, но в погоне за богатством поехал в Уезд после школы, в нем и осел. Потому знал тут много скрытых троп, по одной из которых меня и повел. Поляна начиналась сразу за Садовой, но выглядела нетронутой и прекрасной, как в свои лучшие годы Катеринушка. Зелено-зелено, изумрудно и геометрически неверно волны ветра прокатывались по сочной траве, со всех сторон окруженной такими же ранними листьями деревьев, притом не кленов, из которых и лука не сделать, а каких-то других, загадочных, я названия только к вербе и клену выучил. Вдоль правой границы мы брели вдвоем и обсуждали что-то важное, вроде Орденов и дел всей жизни, пока мой друг не свернул в подлесок. Сцена разворачивалась там следующая: через Мартынчик, который был глубиной по пояс, перекинуты бетонные сваи, вроде моста, уже уставшие от времени и изогнутые в середине. За мостом речка чуть расширялась, и была вместилищем всех деталей, которые еще находят отклик в моем исчезнувшем сердце. Справа под деревом вода вырыла сферическую яму, обнажив корни, а сучки, пеньки, листья образовывали гармоничный геометрический узор, к геометрии применимый номинально, ибо был другого рода, которого моему пониманию не познать. Картину особенно мистифицировал свет, сочащийся сквозь листья, оставляя полутени и легкую прохладу. Лучи пробивали объем воды на глубину пальца, образуя солнечные облака на глади, а затем играли искажениями на нижней поверхности листьев. Мне было бесконечно трудно уезжать, зная, что это место для меня исчезнет навсегда, не останется на фотокарточке или кинопленке, изменится моими мыслями, забудется в последний час, что делало душу беспомощной перед настоящим людским племенем. Друг этого не озвучил, но подозреваю, тоже подумал. И теперь тот подлесок и Мартынчик стали для меня местом силы, местом для слабости, которым только мне суждено забываться. Которое не станет канонизировано культурой людей, не вдохновит способных на свершения, не будет известно моим семьям. Путь мой не предполагает ныне и далее вернуться к Мартынчику, но от новоприбывших слышал, что речка высохла, плиты разрисовали краской малолетние проказники, потому особенно трепетно становится мне в тех воспоминаниях, где было лучше. Потому не вернуться мне более в Панино. Потому застрял я в Октябрьском у мутных окон будущих призраков. Мед — это товар, который стихийно выделился из всей массы пчелы и стал играть роль всеобщего эквивалента, выразителя стоимости всех других товаров. ОКПБО А на самом деле как? А на самом деле ничего из этого. И на самом деле никак... Роман Бард, любезно предоставивший упомянутую ранее цитату, в целом очень удачно подводит итоги как для событий, описанных в Панино и Октябрьском, так и для «Пасек в пожар» в целом, переходя от частных вопросов оценки описанных событий и языковых игр, к имманентной метафизике, присущей, в целом, любому произведению, заигрывающему с абстракцией. Является ли поводом к любому т.н. творчеству возможность это творчество осуществлять? Как большинство подобных вопросов ограничены в формулировке и ответе недостаточными возможностями языка, так и «Пасеки в пожар» сдержаны во времени и форме бесами, пусть и не прекрасными в своем постоянстве, но всегда разными в своем безобразии. Бесами, сопряженными с авторством более, чем полностью, начиняющими болезненной отдачей все, к чему прикасаются, антагонирующими художественно одаренным и талантливым. КОММЕНТАРИИ К ИЗДАНИЮ Фразам и словам дабы не быть врагом, следует уточнить, что истине, пусть даже иногда, надлежит быть грязной. Такая истина, априорная, но от того не абсолютная, лежит в основе всех сюжетов «Паксек в пожар». Симметричное относится к аспектам формы. НАПОМИНАТЕЛЬНОЕ ОБРАЩЕНИЕ К ПЕРЕВОДЧИКУ Совокупность многоязычных терминов, безусловно, введет неподготовленного читателя в замешательство. Для разъяснения ряда недопониманий любому специалисту по мертвым и актуальным языкам надлежит придерживаться некоторых алгоритмов, указанных далее. Более. Поскольку редакцией итоговых переводов в «Экспликациях» (2022 год) мог заниматься только сотрудник Ордена, а итоговый труд отмечался буллой ОКПБО, немногочисленный читатель получал в руки соответствующую всем представлениям авторов работу. В данном случае применителен тот же подход. Однако словесное озорство и смысловой театр, привнесенные использованием тех или иных терминов, отличных от языка оригинала, никак не уточнялись там. Им не следует быть уточненными и здесь. Возможно понять соблазн переводчика, трепетно относящегося к работе, обнаружившего в тексте сопряженные по тематике или близкие его духу выражения, обороты, архетипы или абстрактные сущности. Не стоит лишать читателя того же удовольствия. ГЛОССАРИЙ Вонный — неприятно пахнущий, до безобразия гадкий в своем запахе. Медогон — великий праздник первого дня с откачки меда. Народная скрепа, определяющая следующий год и грядущий урожай. Проводится, тем не менее, не в домах культуры. Общепонимание — коллективное мнение массы слишком людей, о котором те не задумывались, а принимали предмет или область мнения за истину. Посредь — сиречь в центре. Посередине или с равным удалением от всех вершин, если это возможно. В частных случаях может быть и в центре масс. Двуротый — некто, располагающий по поверхности своего контролируемого тела двумя технологическими отверстиями, употребляемыми в качестве ртов. Ентая — она же, лежащая в дальней шуфлядке. Такая, условно. Очень понятная и находящаяся, вероятно, не под рукой. Чеканутый (прост. чекнутый) — в смешной степени чудаковатый или в опасной степени странный. Свинопаска — феминитив от свинопаса. Костылик — небольшая щучка, которую следует при поимке обязательно отпускать. Шакалиться, шакалиный, шукалье — производные от шакала, вскрывающие подлую подложку, шумность, несоответствие ожиданию. Используется и как дополнение к ругательствам разного толка, как связующее бранное слово, как молитва, как возглас, утоляющий голод и жажду. Поместилище — шуфлядка, размеры, форма и вместительность которой не регламентированы, но подходят для вмещения в себя материального объекта. Иссякающий — то же самое, что и чахнущий, исчезающий и прекращающийся. Раскурочить — варварским образом разорвать, сломать, разозлиться в процессе до исступления и начать получать удовольствие от разрушения. Буркать — издавать буркающий звук. Кубарь (кубырь), экранчик, вентерь — рыболовные снасти, пределяющие судьбу. Мразность — совокупность характеристик, свойственных отвращающему от себя объекту или явлению. Зазаборный — тот, что находится по внутреннюю (в редких случаях внешнюю) часть забора. Имеет производные: призазаборный, прозаборный, предзаборный и проч. Морфируется естественным образом с помощью языка. Так зазаборить можно участок земли, а забориться можно от хищных зверей. Капитализм — см. мразность. Стареться — стареть медленно и печально, трагично. Длительным образом приближаться к окончанию жизни. Старообрядчество — иссякающее поместилище зазаборных n-ротых духов и верований о них. Тыща — столько же, сколько и тысяча.